Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 57



— Сколь прекрасно наблюдать, — сказал он Людену с неприкрытой гордостью, — как повсюду расцветают новые цветы, как старый ствол дает новые побеги.

Люден ласково взглянул на него.

— Да, это поистине примечательно, — ответил он, — и я был бы рад обнаружить тот же самоотверженный национальный энтузиазм в своих соотечественниках, причем не в каких-то отдельных личностях, как это бывало до сих пор, а в массе.

Конец их беседе положило приближение Гете-младшего, который пригласил их к торжественной трапезе у «Наследного принца».

— Мы еще побеседуем, — сказал Люден Мицкевичу, когда тот вторично выразил свою радость по поводу встречи. Затем Мицкевич вновь присоединился к кружку тех, с кем пришел. Они попрощались с Гете, который не счел за труд самолично подвести гостей к античному бюсту и пригласить их разделить его преклонение перед этой гармонической красотой. С видом глубокого восхищения Гете очертил руками пленительные линии этого совершенного творения, эту живую, дышащую плоть, этот исполненный внутреннего напряжения рывок тела, которое в своем юношеском задоре напоминало скорее тело лучника, нежели человека, подвергающегося смертельной опасности, что, кстати, мешало Мицкевичу понять, почему эта фигура должна изображать сына Ниобеи. Затем старец вознес похвалы вкусу царственного дарителя, который делает дарителю не меньше чести, чем одаренному. Затем он вдруг спохватился, что еще не показал своим гостям сопроводительное письмо короля, и, как ни подгонял их Август, считая неудобным, чтобы остальные гости ждали за банкетным столом, Кройтеру все же пришлось сходить за папкой, где лежало письмо Людвига. Письмо начиналось словами «господин министр», далее король желал Гете достичь столетия и просил сообщить, в каком доме тот проживал в Риме, так как его величество сам намерен посетить вечный город и хотел бы осмотреть этот дом, ибо «даже самые ничтожные предметы приобретают значение, ежели касаются великих людей». Подпись гласила: «Ваш почитатель Людвиг».

Гете с напряженным вниманием разглядывал лица читающих, казалось, он побаивался, что они не сумеют по достоинству оценить значение королевского документа. Но поскольку гости знали за ним эту слабость, а Соре — хоть и республиканец в душе — сумел должным образом подчеркнуть весомость монаршего послания, у Гете не было причин огорчаться, что он и выразил дружеским кивком. Он проводил гостей до лестницы и с улыбкой поглядел им вслед.

— Вот и пойми тут, — покачивая головой, сказал Мицкевич Давиду, который шел рядом с ним. Давид рассмеялся.

— Самое смешное в этом, — ответил он, — что старик читает и любит нашего Беранже.

— Не будь Беранже французом, он бы его к себе и на порог не пустил, — вмешался Холтей.

Соре замотал головой.

— Гений всегда в душе республиканец.

— Уж не хотите ли вы сказать, что его превосходительство не гений? — спросил Холтей в судорожном усилии казаться веселым.

Соре, и без того не слишком жаловавший Холтея, парировал:

— Дело не в словах.

— Господа, вы, верно, просто проголодались, — вмешался Давид. — Назовите его превосходительство умеренно-прохладным республиканцем — не ошибетесь.

Соре бросил на Мицкевича взгляд, в котором читалась растерянность, но Мицкевич ответил улыбкой.

— Какой сфинкс! — воскликнул он. — Какие загадки он нам подсовывает! Что прикажете думать нам, людям, так сказать, проезжим, когда даже вы, местные, не можете прийти ни к какому решению?

Сказал он это в шутку, но день спустя, когда нервозность праздника уступила место обычному ходу буден и Мицкевич, приняв приглашение Людена, сидел в комнате последнего, где оба вели с пятого на десятое разговор о Гете, ему снова пришлось вернуться к этой мысли.



— Я покидаю Веймар со смешанными чувствами, — сказал он. — С одной стороны, я вообще жалею, что сюда приехал, с другой — ни за что на свете не захотел бы лишиться этих впечатлений. Может, я сохраню их дольше, чем это нужно для моего блага. Даже просто свести свои впечатления воедино мне и то будет нелегко.

— Тогда просто подвергайтесь воздействию и не заботьтесь о том, чтобы давать себе отчет, — посоветовал Люден, чье лицо, простодушное и приветливое, казалось вырезанным из картины какого-нибудь старого голландского мастера.

— Чего не могу, того не могу, — сказал Мицкевич. — К тому же это было бы противно моей натуре. Отделять жизнь от творчества, на мой взгляд, грешно. Я должен обладать верой. Больше всего меня смущает в Гете его неверие, его цинический скептицизм в отношении к миру. — И далее Мицкевич рассказал о той раздвоенности, которая возникла у него после вчерашнего посещения театра, где давали «Фауста». Восхищение — разумеется! Кого не тронет глубина и красота произведения, у кого не исторгнет слез трагедия бедной Гретхен?! Но не торжествует ли, в конечном итоге, холодный разум, воплощенный в образе Мефистофеля, причем у Мицкевича весь вечер не шла из головы мысль — не есть ли этот образ alter ego[14] самого Гете?

Люден коротко улыбнулся.

— Делая выводы, не руководствуетесь ли вы одной только сумятицей ваших веймарских впечатлений, пренебрегая до некоторой степени самим произведением?

Мицкевич пожал плечами.

— Это едва ли возможно. Или, чтобы выразить свою мысль с предельной простотой: я содрогнулся при виде того ледяного равнодушия, с каким высмеивают и расчленяют возвышенное. Даже если я приму в расчет одиночество Гете, о котором здесь так часто толкуют посвященные…

Люден перебил его.

— Одиночество! — воскликнул он. — Выдумка чистой воды! Для того чтобы прикрыть словами немецкое убожество, не щадящее, к сожалению, даже великого Гете. Люди куда как скоры выдвигать одиночество, если нужно чему-либо подыскать оправдание.

Мицкевич удивленно поднял брови.

— Вы и в самом деле так думаете? — спросил он.

Жесткая складка легла у мягких обычно губ Людена. Он встал с кресел и принялся расхаживать по комнате.

— Как же иначе? — начал он. — Знаете, господин Мицкевич, у нас образованные люди давно уже перестали замечать, как непрезентабельно они выглядят с их болтовней и делишками. Они, пожалуй, и сами давно смекнули, в чем их беда, иначе не ходили бы вокруг да около. Свою лепту вносит, конечно, и суета вокруг имени Гете, причем тут уже не играет роли, хулят они его или превозносят. И то и другое одинаково глупо. Ежели вы желаете получить проблему Гете в ее истинном виде, вам следует переместить ее с эстетических небес на политическую почву.

Мицкевич также поднялся с места. Поскольку Люден умолк и принялся набивать свою трубку, он сказал:

— Продолжайте же, господин профессор. Хотя вы и добавляете новые сомнения к моим старым.

Люден подошел к нему и, смеясь, похлопал его по плечу.

— Это меня удивляет, — сказал он. — Я бы скорее предположил, что снимаю с вас груз сомнений. А что до Гете, то его деятельность этим не умаляется, она по-прежнему остается детищем гиганта, пусть он даже обуздывал себя в тех случаях, когда внешние последствия представлялись ему слишком радикальными. Одиночество? Измышление филистеров! Боязнь — почти паническая боязнь собственной смелости! Каких только дверей не открыл этот человек, какие только замки не срывал! А наша глубочайшая язва! Разве он испытывал от нее меньшую боль, чем другие? Да напротив! И даже более того: Гец и Эгмонт! И сверх всего — его неотразимо зажигательный Эпиметей?! Как вы полагаете? Ужели он не мог угадать великую возможность, способную перевернуть страницу нашей истории, и возвысить свой голос вместе с теми, кто единственно составлял ее движущую силу? Разумеется, мог — и, разумеется, угадал, — такой ум не проведешь. Но тут выступает на сцену наше убожество, но тут он начинает ощущать на своем теле возлюбленно-ненавистный корсет старых предрассудков и ограничений жизни в спертом воздухе провинциального двора — и не может перешагнуть через это; он скребет у себя в затылке и начинает веровать в благодетельность реформ сверху, в прожекты, рецепты и в идеалы «педагогической провинции» — о боже, какая детская надежда, какая наивная вера во взрывную силу трактатов! И разумеется: еще и еще раз Эпиметей! Утопия! Великая личность, отдельно взятая, все свершит сама! Корсиканец! Сколь фантастическая надежда! Ураган, который налетает внезапно и срывает с крыш трухлявые слеги! — Люден глубоко вздохнул, он сам привел себя в возбуждение, но не смог выдержать накала. Далее он продолжал тоном ниже: — Но ваш брат это едва ли поймет, а мы можем объяснять это только ссылками на затхлое прошлое: это самоуничижение — когда узурпатора приемлют как благо лишь потому, что страдают отсутствием доверия к народу, который воспринимается как некая аморфная масса в руках малых и больших господ и, следовательно, не берется в расчет. Надрываться в рудниках и поливать ниву своим потом — о да, пожалуйста, но ведь возвышенное не обязательно гибнет от соприкосновения с полезностью! И снова реформы, дабы червь — боже упаси — не стал гидрой, как в тысяча семьсот восемьдесят девятом, во Франции! Если бы все дело свелось к Дидро и Руссо, тогда вмешательство на высшем уровне себя оправдало бы, но — увы! — не свелось, и на улицах Парижа вокруг виселиц, вокруг гильотины распевали «К оружию, граждане!». И тогда прекращается цивилизация, и тогда на карту поставлены судьбы мировой культуры, и тогда уже никак нельзя согласовать происходящее с упорядоченными сферами космоса.