Страница 49 из 56
— А вам какое дело? Почему вы меня об этом спрашиваете?
— Я очень интересуюсь еврейским вопросом, преследованиями… в Израиле. Я прочла роман «Исход»… Я очень интересуюсь…
— А почему вы спросили именно меня?
— Из-за вашей фамилии… Дестэн.
— Дестэн?.. Но это не еврейская фамилия.
Лаборантка отступила на шаг, потом снова шагнула вперед…
— Да?.. А я думала… В «Исходе» встречается фамилия Дестэн…
Фредерик бросил с постели:
— В «Исходе» нет никакого Дестэна, мадемуазель.
Лаборантка густо покраснела.
— Да… Возможно… Может быть, я прочла в какой-нибудь статье… Там упоминался еврей по фамилии Дестэн… Я, видите ли, интересуюсь…
— А не могли бы вы, мадемуазель, показать мне эту статью?
— Сейчас у меня ее нет. Мне ее сестра давала… Я позвоню сестре…
И она быстро вышла, унося свои трубочки.
Напрасно врач уверял, что половина клиентуры Курхауза евреи, вознегодовал, когда Мадлена заметила, что деньги не пахнут, что еврейскими деньгами никто не брезгует… напрасно он упирал на филантропический характер заведения — в тот же день Фредерик с Мадленой сели в машину и укатили, сами не зная куда, лишь бы подальше отсюда.
Вспышка гнева оставила после себя чувство усталости. Но уже одно то, что не нужно больше думать об этой пяте — сухожилие, Мадлена, сухожилие! — об этом ахиллесовом сухожилии, сразу исцелило Фредерика. Все было забыто. Сначала они мечтали лишь о том, как бы поскорее удрать от этих свиней, но на первом же привале успокоились. Отель помещался в бывшем монастыре, на так называемой «винной дороге», которая петляла в горах от деревни к деревне, с такими простодушными, такими прелестно-наивными домиками, где все окна утопали в цветах; виноградники покрывали склоны горы, и лозы были не наши, французские, не черные, корявые, а ровные, аккуратные, с чистой светлой листвой, прозрачной, как местное вино, похожее цветом на родниковую воду… В этом старинном монастыре, рядом с которым неумолчно лепетал ручей, царил мир, мирные небеса, осеняющие гору, виноградники, лес, постояльцы собирались за столом вокруг кружки местного светлого вина, копченой ветчины, пеклеванного хлеба… Видимость, одна только видимость!
— Вот здесь, — пояснила им служанка, явно из «перемещенных» лиц, — вот здесь венчалась хозяйка дома.
И она открыла перед Мадленой и Фредериком дверь домашней часовни, где скамеечки для коленопреклонения, обитые парчой, ждали новобрачных, которые в этом старинном монастыре и венчались, и справляли свадьбы, и пировали. Спали они среди нелепой смеси старинной мебели и современного неуюта. Что-то здесь было неладно. Кстати, никогда отель не был монастырем… монастырь существовал, но стоял ниже, и от него ничего не осталось. А под отель отвели прекрасный загородный дом и соответственно его оборудовали; дом появился на свет одновременно с нашим веком, и в нем было антисредневековое очарование, свойственное началу нашего века с его интимностью обстановки, тем более что хозяева питали склонность к красивой старинной мебели, к картинам… В широком коридоре второго этажа, переходившем в лестничную площадку, Мадлена залюбовалась прекрасными гранеными по краям зеркалами. Одно зеркало было изуродовано звездочкой трещин — очевидно, след от пули, и дырку прикрыли металлической дощечкой с указанием даты: 24 апреля 1945 года. Французская пуля? Все в гостинице говорили по-французски.
— Они опять на нас нападут, — сказала не то Мадлена, не то Фредерик.
С большой террасы перед домом, где были расставлены столики, открывался далекий вид на долину среди гор… Керосиновые лампы под стеклянными абажурами горели на столиках, и, чем темнее становилась ночь, тем светлее казалось небо… Оба чувствовали себя здесь как заговорщики, и если бы каким-нибудь чудом можно было прочесть их мысли, их непременно бы линчевали. А вместо этого им прислуживали, перед ними заискивали. Деньги не пахнут. Может быть, с ними обращались так из филантропических чувств? Или, может быть, их принимали за французов фашистского толка?
— Вместе?.. — спросил гарсон, подавая счет. И повторил это трижды, прежде чем Фредерик понял. — Здесь так принято… — извинился гарсон, — они платят, только когда приходят с женами. Но с женами они редко приходят, разве что по воскресеньям…
— Вы, значит, не немец?
— Нет, я итальянец.
— А как вас сюда занесло?
Гарсон хихикнул:
— Ветром!
«Он, должно быть, католик, — сказала Мадлена, — или гомосексуалист… или художник…» — «Надеюсь, не скульптор?» — тревожно осведомился Фредерик. — «Нет, нет…»
Лежа у себя в номере на постели перед широко раскрытым на немецкое небо окном, Фредерик во внезапном припадке шовинизма заявил, что лучше наш французский гонор, чем их чванливые мифы, извлеченные из пыли немецкого недоброкачественного средневековья. Господи, боже мой, чего стоят одни их двуспальные постели! Просто взяли две узкие и составили вместе, спишь либо отдельно, либо вдвоем в одной постели, а если подвинешься, края обеих кроватей впиваются вам в бока! Фредерик чертыхался, ему хотелось вернуться во Францию, где их ждет славная широкая постель без этого впивающегося в тело хребта, он тосковал по их общему одеялу, бифштексам с жареной картошкой и любимому табаку.
Фредерик не знал ни одного иностранного языка и до Мадлены путешествовал лишь для того, чтобы посещать музеи. Когда он говорил, что Мадлена открыла ему мир, это были не просто громкие слова: он ощущал Мадлену, как каплю воды, в которой отражается вселенная. Он восхищался ею. Верность этой изменницы, уже одно то, как она самоотверженно изучала ту Германию, какой она была, когда ее посетил Режис Лаланд, чтобы восполнить пробел в его биографии… (Происходило это перед войной, и тут, должно быть, не обошлось без женщины и замков Людовика II Баварского…) Мадлене тоже было неуютно в этой стране, но к «Шахматному королю» не хватало примечаний, а без них она не могла сдать книгу в печать. Фредерик не позволил бы себе мешать Мадлене искать следы Режиса, он слишком уважал и ее и его. Эта женщина… Он уважал ее железную выдержку, ее мускулы, словно выточенные из слоновой кости, ее нежную, как замша, кожу, ее пружинистую гибкость, ее обжигающе-холодный нрав, ее манеру водить машину, ездить верхом, кувыркаться на трапеции, он обожал ее тоненькую фигурку… Чтобы ее изобразить, достаточно провести черту, только одну тоненькую черточку, и он рисовал эту черточку повсюду — в альбомах, на скатертях, на бумажных салфетках, на мраморных столиках, на коре деревьев. Иногда он добавлял к этой черточке ее профиль или рисовал ее лицо в анфас, волосы, разбросанные по плечам… Когда они вернутся в Париж, он попросит Мадлену попозировать ему еще. Не любит она позировать.
Мадлена привезла с собой рукописи Режиса, его заметки к «Шахматному королю», написанные четверть века назад. Нынче утром она вытащила их из чемодана — бумаги, иллюстрации, книги, — разложила вокруг себя на кровати, согнула колени так, что получилось что-то вроде пюпитра. Фредерик выставил поднос в коридор, чтобы занесенный сюда ветром итальянец гарсон не беспокоил их, не стучал им в дверь: «Пожалуйте поднос!» Мадлена водила пальцем по строчкам.
«Картонный король, эрзац-король, поддельный, из папье-маше, оперный, король-тень, kitsch[14], ничего не стоящий, ненастоящий, шахматный… Знаю я насквозь этого субъекта. Напишу его историю, изменю своим принципам, хлестну инакомыслящих. Его окружают, тайной, зовут Прекрасным Принцем, этого несчастного типа, у которого ничего не было за душой — ни любви, ни королевства, ни чистоты. Все было лишь видимостью. Все было лишь несчастьем. Вся жизнь — две несчастные любви. В юности: Елизавета Австрийская, родня королю по крови и духу. Она на семь лет старше его. Она замужем, у нее дети. Он девственник. Оба хороши собой. Оба одинокие по натуре, романтики, фантасты, эксцентричны. Оба верят в божественное начало королевской власти. Оба обожают природу. Одержимые наездники. Все у них общее: книги, широта знаний. Для обоих огромную роль играет внешность, в особенности волосы, прическа. Елизавета разъезжает по свету в пышности и одиночестве. В различных уголках различных стран у нее великолепные дворцы. Людовик начинает строить свои замки. Их фамильные замки стоят рядом на берегу Штаренбергского озера. Они встречаются на озере, на острове Роз. Она — его Голубка, он — ее Орел.