Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 24

Дальше читайте сами, получите массу удовольствия и от остроумия, и от стилизаторского мастерства, на которое мне удалось лишь намекнуть.

А сказки об Истине проникнуты еще и печальной мудростью. В «Сказке о сказке» Истина решила попасть во дворец самого Гарун-аль-Рашида и пришла к его вратам нагая, одетая только в свою красоту. «Как твое имя? – ужаснулась стража. – Бесстыдство?» – «Увы, Истину часто принимают за бесстыдство, так же как ложь за стыд». После этого Истина, надев власяницу и препоясавшись веревкой, пришла ко дворцу под именем Обличения – после остроумнейших препирательств ее отправили проповедовать в мечети. И тогда она отправилась к халифу в виде Сказки, и все резные, и слоновой кости, и перламутровые двери открылись перед Сказкой… И халиф с ласковой улыбкой сказал ей: «Говори, дитя мое, я тебя слушаю».

«Истина всегда добьется своего. Кизмет!»

То есть судьба. Однако в сказке «Истина» судьба распорядилась иначе. Там царица Истина укрылась за высокими горами, за дремучим лесом, и только поэты слагали песни о ее красоте. И вот юный витязь Хазир решил увидеть эту красоту воочию. И через бесчисленные испытания, измученный, добрался-таки до белоснежных ступеней ее дворца – и увидел голую старуху. Ее коричневая кожа висела складками, седые волосы свалялись в космы, глаза слезились, она едва держалась на ногах, опираясь на клюку. А затем печально улыбнулась беззубым ртом: «Да, я была красавицей в первый день создания мира. Но я много страдала, а от этого не делаются прекраснее». «Но что же мне сказать людям?!» – в отчаянии схватился за голову Хазир. Истина упала перед ним на колени и взмолилась: «Солги!»

Так что и под следующей сказкой «Правда и ложь» подписался бы сам Оскар Уайльд, сетовавший на упадок искусства лжи. В этой сказке Правдивым все тяготятся, а Лжеца, рассказывающего увлекательные байки, зазывают и угощают. «С меня и одного уваженья довольно!» – гордо заявляет Правдивый, а Лжец подпрыгивает от радости: «В первый раз… солгал!»

Сказка же «Не те пятки» содержит, пожалуй, дельный, хоть и трудно исполнимый рецепт борьбы с наркоманией. В борьбе с нею правитель Каира Джиаффар велел полиции бить палками по пяткам сначала самих презренных курильщиков опиума, затем торговцев опиумом, затем держателей притонов, но курильщиков не становилось меньше, и лишь полиция все богатела и богатела. И наконец мудрый дервиш разъяснил правителю, что «заптии» брали бакшиши не только с тех, кто торгует опиумом, но еще и битьем по пяткам вынуждали торговать и тех, кто раньше воздерживался. «Отдай другой приказ, – сказал святой дервиш. – Если в Каире будут еще курить опиум, бить палками по пяткам заптиев». «Святость святостью, а закон законом! – возмутился правитель. – Я позволяю говорить что угодно, но только не против полиции».

И велел дать тридцать ударов по пяткам самому святому.

Но, пожалуй, самой поэтичной и грустной я бы назвал заключительную «индийскую» легенду «Чума». Прекрасную царевну Серасвати любит прекрасный юноша, но надменный отец Серасвати находит такого жениха недостойным своей гордости, хотя влюбленный и сам наследник царства. Ожесточившийся жених идет на оскорбителя войной, желая сделать Серасвати хотя бы наложницей. Однако отец Серасвати, видя неминуемое поражение, убивает себя сам, а Серасвати превращается в скиталицу, претерпевает всевозможные предательства и надругательства и наконец обретает покой в служении богине смерти Кали – так является в мир богиня Чума, которой уже ничего не стоит мимоходом задушить среди прочих и своего бывшего возлюбленного.

Легенда не поддается пересказу, ее нужно прочесть. История глубокая, а потому особенно грустная. Но ведь искусство для того и существует, чтобы преображать мерзкое в забавное, а грустное – в поэтическое.



Подозреваю, что поэзия и есть наследница сказки в нашем мире, тщетно пытающемся быть рациональным, чему изо всех сил противится наша душа, прекрасно понимающая, что без хотя бы самой неуловимой веры в детские грезы, грезы нашего собственного детства и детства человечества, жизнь сделается окончательно невыносимой. Однако для хотя бы самой мимолетной веры в откровенные сказки мы недостаточно простодушны. Но если сказка укроется в костюм жизнеподобия, заслужив при этом более почтенное имя мифа, то передохнуть в ней от правды жизни будут готовы уже многие из нас.

Особенно если костюм жизнеподобия окажется красивым и сам по себе.

В сборнике «Царь головы» Павла Крусанова (М., 2014) этот костюм и соткан, и скроен, и сшит превосходно. Издательская аннотация указывает на родство удивительных крусановских историй с метаморфозами Апулея и рассказами Пу Сунлина формально справедливо – все они используют поэтику невозможного. Однако крусановские пращуры почти не интересуются психологией и живописью, у их героев нет ни внешности, ни характера, да и декорации, в которых они действуют, едва намечены – древним интересны только события. Рассказы же Крусанова написаны как отличная реалистическая проза, и притом интеллектуальная, а невозможное чаще всего появляется в них одномоментной вспышкой.

Так, рассказ «Собака кусает дождь» начинается классическими записками охотника: болотина, осока, местный Пал Палыч, бьющий крякуш без промаха, городской Петр Алексеевич, приезжающий не за добычей, а за впечатлениями. Петра Алексеевича восхищает меткость Пал Палыча, но в остальном он не видит в народе особой мудрости, разговоры о политике давно набили ему оскомину. «Ну никак не мог русский человек смириться с тем, что он, как и прочие народы, живет в аду – у иных он, может, только почище, а у иных и погрязней», – взгляд, конечно, очень варварский, но верный.

Лишь после охоты, за простым и щедрым столом (практически все добыто руками хозяина), после не то третьей, не то пятой мелкой пташки Петра Алексеевича наконец пробивает на вечный разговор, как бы нам обустроить Россию так же ладно, как Пал Палыч обустроил собственный дом: «Откуда это в вас, скажите? Почему другие не переймут?» И Пал Палыч в своем переполненном дарами земли подвале показывает матовую от подвальной паутины банку, в которой две отвратительные твари корчатся, плюются и верещат от бессильной ярости. Это наши с женой, разъясняет Пал Палыч, те, кто нам в левое ухо глупости нашептывает. То есть, разъясню уже я, те духи зависти и злобы, в борьбе с которыми народ веками плюет через левое плечо. А охотник взял их да и словил. И теперь живет в мире и согласии.

Так, значит, и на мне сидит такой же, содрогается Петр Алексеевич, как же теперь с этим жить?.. А как жили, так и жить будете, отвечает Пал Палыч: «Он, ваш-то, вокруг пальца так вас обвертит – даже ня заметите». Петр Алексеевич не верит, но уже наутро догадывается, что видение было внушением, суггестией. Последнее, «похожее на быструю сороконожку слово» и решило дело – жизнь начала возвращаться на прежние круги, где охотничья собака снова пыталась укусить дождевые струи так же тщетно, как люди пытаются символическим поплевыванием усмирить злобную нечисть.

В рассказе же «По телам» молва доносит до одного из тех, «для кого известие о происшествии важнее, чем происшествие как таковое», удивительную новость: некие секретные ученые научились «внедрять выделенное сознание в другое тело-носитель», причем даже в тело животного. А герой рассказа, сотрудник таможенного контроля Полуживец, давно мечтал узнать, что чувствует, скажем, дельфин, червяк на крючке или рак в кипятке, – может, ему там не так уж и плохо? «Таковы люди, что и без крыл мечтают о полете, а в должности вахтера непременно озабочены политикой, спортом и ценами на недвижимость».

И через череду метких наблюдений, интересных событий и умных разговоров Полуживец переселяется в тело здоровенного породистого пса. И это оказывается так упоительно, что таможенный инспектор пускается в дорогостоящее и опасное путешествие по телам, пока наконец не застревает в теле вороны (а тот несчастный, в ком застряла воронья душа, лишь беспомощно каркает да машет руками, пытаясь взлететь). Финал яркий и неожиданный, но я давно удивляюсь, почему мастера эффектных, неожиданных концовок, как правило, оказываются писателями не самого первого ряда? Вероятно, финал должен не уводить течение в сторону, но, напротив, концентрировать его в какой-то символ, и Крусанову его сюжетная изобретательность, а возможно, и стремление теснее сблизиться с его культурными образцами иногда, мне кажется, идут не на пользу, оставляя без развития его же собственные более масштабные мысли и образы, чем те, возможно, и более эффектные, которыми он нередко завершает свои рассказы. Всегда, повторяю, отлично написанные, но не всегда перерастающие в нечто более значительное, чем увлекательная частная история.