Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 24

При этом молодой человек в рамках гитлерюгенда (это в Румынии!) проходит спортивную и идеологическую муштру с ее викингами и вотанами на «товарищеских четвергах», а затем его «соседи, родственники и учителя уходили на войну, шли к румынским фашистам или к Гитлеру». Но когда он на русской каторге надрывается на грязной тягчайшей работе и голодает на грани умирания (историки спорят, больше или меньше миллиона вымерло от послевоенного голода в самой России, но о голоде «хозяев» в «Качелях» нет ни вздоха), ему ни разу не приходит в голову, что есть хоть какая-то связь между верой его родителей в гитлеровские усы и его каторжным восстановлением искореженных неизвестно кем фабричных печей и градирен, герой лишь подчеркивает, что лично он не принимал участия в войне, над всем царит уж такое человеческое, слишком человеческое чувство: мы невинные жертвы, а наши конвоиры отвратительные садисты. Но что такое коллективное покаяние без коллективной же готовности принять кару! Разумеется, такого просто не бывает, но зачем тогда изводить еще живых блокадников, а также их детей и внуков слащавой ложью со скрытым упреком? Интересно, кстати, как оценили бы блокадники пайку депортированных: шестьсот граммов хлеба за легкую работу, восемьсот за среднюю, тысячу за самую каторжную.

Книга ужасно оскучнена глубокомысленными вычурностями типа «чудовищная нежность запутывается в ощущении своей вины иначе, чем намеренная жестокость», «карьер сбивал с толку – как отпечаток большого пальца ноги», но неиспорченные фрагменты производят все-таки сильное впечатление (хотя «Нагрудный знак ОСТ» Виталия Семина и сильнее, и глубже, пусть там и не встретишь таких достоверных русских фамилий, как Шиштванёнов). «Качели» вышли в один год с присуждением Нобелевской премии, а в следующем году стало известно, что Оскар Пастиор с 1961-го по 1968-й, пока не покинул Румынию, числился осведомителем все той же Секуритате.

Тем не менее железная антикоммунистка выразила готовность простить его, ибо «знала, что делает с людьми тоталитарный строй»: для близких, то есть для себя, у нас всегда найдутся смягчающие обстоятельства.

Жажда грандиозности

Название капитальной монографии шведского слависта Бенгта Янгфельдта «Ставка – жизнь» (М., 2009) годилось бы для триллера, если бы не подзаголовок «Маяковский и его круг». Зазываловка на обложке, как всегда, преувеличивает («положивший основу всему будущему маяковсковедению»), хотя для западной истории литературы это, возможно, и так: «Внимание западных славистов по праву было сосредоточено на писателях, которые были запрещенными и преследуемыми в СССР и творчеством которых не могли заниматься советские исследователи».

По праву… Наука по обязанности должна презирать убогие политические лавры и запреты: история капитуляции и деградации таланта может открывать куда более глубинные тайны духа, чем история борьбы. Конечно, приятнее все объяснять трусостью и продажностью: он мал, как мы, он мерзок, как мы, однако самое интересное начинается с неприятного признания: да, он и мал, и мерзок, потому что он всего лишь человек, но не так, как мы, иначе, ибо наделен уникальным даром.

Иначе – это в данном случае как? В сегодняшней России увесистый том Янгфельдта хоть уже и не сом на безрыбье, однако нужная книга: можно не читать десяток других, а в голове все равно останется примерно то же. Янгфельдт приводит множество имен и воспоминаний, четверть века назад минимум пикантных. «Ося» Брик, например, среди толпы встречавший Ленина у Финляндского вокзала, вынес такое впечатление: «Кажется, сумасшедший, но страшно убедительный». А Маяковский, получивший на свои «150 000 000» ленинский вердикт «хулиганский коммунизм», в черновике изобразил Ленина, окруженного секретаршами и охранниками, окаменевшим на пьедестале, с которого его смещает живой Маяковский: «Не отмахнетесь // Сегодня я пред // Совнаркома». (Мандельштам же в день смерти Ленина восклицал в репортаже: «Кому не хочется увидеть дорогое лицо, лицо самой России?») Еще: стихотворение «России» («Я не твой, снеговая уродина…») написано после Октябрьской революции, а «Письмо о футуризме» адресовано Троцкому.

Можно множить и множить новые уточнения, однако они ничуть не приближают нас к ответу на старые вопросы: как мог Маяковский, распявший себя «на каждой капле слезовой течи», воспевать революцию – половодье слез и крови, как он мог дружить с убийцами и провокаторами из ЧК, вступать в наглую богадельню РАППа, что за сила держала его в рабской зависимости от Лили Брик? И оказывается, ответ можно найти даже в советском-рассоветском «огоньковском» собрании 1968 года под редакцией «Люды» Маяковской, В. Воронцова и А. Колоскова, тщившихся отмыть памятник поэта от следов бриковской еврейской лавочки.

Всем известно, что Маяковский встретил войну, еще не знавшую, ни что она Первая, ни даже, что она мировая, стихотворением «Война объявлена»: «Багровой крови лилась и лилась струя». Но в этом же томе можно прочесть проповедь «Будетляне», опубликованную в декабре 1914-го: «Верю: немцы будут растерянно глядеть, как русские флаги полощутся на небе в Берлине, а турецкий султан дождется дня, когда за жалобно померкшими полумесяцами русский щит заблестит над вратами Константинополя!» – но, главное, прежние мещане вымирают, ибо «история на листе, длиной от Кронштадта до Баязета, кровавыми буквами выписала матери-России метрическое свидетельство о рождении нового человека». Пока он по-прежнему извозчик, кухарка, поэт-индивидуалист, но сегодня каждая мелочь их личной работы «на самом деле часть национального труда, а русская нация, та единственная, которая, перебив занесенный кулак, может заставить долго улыбаться лицо мира. <…> Общность для всех людей одинаковой гигантской борьбы, уничтожившей на сегодня и мнения, и партии, и классы, создала в человеке “шестое чувство”, чувство, что ваше биение, даже помимо воли, есть только отзвук миллионно-людных ударов сердца толпы».



Вот еще когда Маяковский мечтал каплей литься с массами!

«Сознание, что каждая душа открыта великому, создает в нас силу, гордость, самолюбие, чувство ответственности за каждый шаг, сознание, что каждая жизнь вливается равноценной кровью в общие жилы толп, – чувство солидарности, чувство бесконечного увеличения своей силы силами одинаковых других». Эта зачарованность грандиозным и вовлекла поэта в революцию, ибо, как писал Булгаков Сталину, «пасквиль на революцию, вследствие чрезвычайной грандиозности ее, написать невозможно».

Но человек, всерьез обращающийся на равных к векам, истории и мирозданью, обречен с особой остротой ощущать свою микроскопичность: если бы Бог, «Млечный Путь перекинув виселицей», и в самом деле его «вздернул», его было бы не разглядеть ни в один сверхмощный телескоп. Потому-то участие в грандиозных (хотя в сравнении с мирозданием все равно мизерных) исторических событиях служит наилучшей после религии экзистенциальной защитой, спасительным допингом. Однако предельная концентрация сил, а следовательно, и власти (подчинить миллионы людей единой программе может лишь военная структура) требовала не соучастников, но исполнителей; решиться же на оппозицию означало остаться без психостимулятора: грядущие гунны, эта молодость мира, явно не нуждались в горлане-главаре, у них были главари поубедительнее. Так что лучше всех понял причину самоубийства Маяковского другой наркоман – Троцкий: если любовная лодка разбилась о быт, «это и значит, что “общественная и литературная деятельность” перестала достаточно поднимать его над бытом, чтобы спасать от невыносимых личных толчков».

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.