Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 24

Снова метания, но читать скучновато. И все-таки появление сильного прозаика можно было бы только приветствовать, если бы он не въехал к нам под дутые фанфары, от которых нашу литературу нужно защищать, как и всякого другого отечественного товаропроизводителя от недобросовестной конкуренции.

Впрочем, стоит признать искусство товаром, как его будет уже не защитить от власти безмена: Бельведерский кумир станут ценить на вес. Хотя от поэзии только та и польза, что она умеет превращать воду в вино, пресное – в упоительное. Хотя, собственно, в вине как таковом лично я нахожу мало упоительного: пить – да, воспевать – нет. Зато читать о вине в роскошно изданном и еще более роскошно иллюстрированном «Позднем сборе» Игоря Померанцева (СПб., 2013) – снова да. Меня иногда упрекают в употреблении слишком длинных цитат, но что делать, когда хочется показать другого больше, чем себя?

«В краях, обделенных солнцем, винная культура прозябает, хиреет. Но дело не только во вкусе, запахе, прикосновении. Я люблю текучую природу вина. Его можно переливать из гранитной ванны в амфору, из чана в бочку, из бочки в бутылку, из бутылки в бокал, из бокала в рот. Оно может пересекать границы государств и континентов, путешествовать вместе с астронавтами к черту на кулички и при этом оставаться самим собой. Точно так оно ведет себя в литературе, переливаясь из жанра в жанр: о нем можно писать прозу, стихи, эссе, монографии, детективные рассказы и романы, философские трактаты, но при этом его проворные повадки, вдохи и выдохи, красноречивые подтеки всегда узнаваемы. Оно пропитывает воздух, почву, книги, эфир. Винный писатель, работающий в водочной культуре, обрекает себя на одиночество. Но ему есть чем скрасить это одиночество. И у него всегда найдется такой же одинокий собутыльник».

«Я пью один, со мною друга нет», – интересно, написано это в винной или в водочной культуре? Но не буду соваться со своим прозаическим ареометром в мир поэзии, в котором, наверное, все одиноки, ибо ничто высокое никогда и никем не понимается так, как грезилось его творцу. Даже в мире благородных вин и утонченных их ценителей: «Видите ли, синьор, благородство вина – в послевкусии. Вы пьете бароло, слегка причмокиваете. Но только после последнего глотка понимаете, что встретились с чудом. Увы, вы его проморгали. Осталось только воспоминание…»

Однако и столь летучие предметы все равно вовлечены в мир геополитики и глобализации, борьбы авторитарных и демократических грез.

«Я хочу, чтобы у меня был большой выбор вин и чтобы они продавались за человеческие деньги. Потому я – сторонник глобализации, т. е. культурно-экономической конвергенции. Закрытые государства душат культуру, в том числе и винную. В нацистской Германии, в Испании при Франко и в Португалии при Салазаре винная культура хирела: государство мешало свободной циркуляции капитала, частной инициативе, конкуренции и обмену опытом с другими виноградными странами. Диктаторы связывали виноградарей и виноделов по рукам и ногам полугосударственными кооперативами и общенациональными винодельческими союзами. Качество продукции испанских, португальских, чилийских вин резко улучшилось после свержения диктатуры. Шансы на прогресс появились у Болгарии, Венгрии, Грузии».

Герцен, правда, еще полтора века назад в открытой Франции сетовал на то, что в Париже невозможно купить хорошие сигары: не стоит, объяснял хозяин, выписывать один ящик для знатоков. Так что возможна не только политическая, но и вкусовая, шире – эстетическая диктатура посредственности, к которой, что касается вин, я охотно отношу и себя. А потому, возможно, лучше, чем утонченный поэт, понимаю нашу силу – силу невежества. Все высокое и утонченное создает не демократия и не автократия, но аристократия, на сторону которой, на сторону ее рудиментов, ростков и проблесков, на мой взгляд, и стоит становиться художникам.

В том числе, на сторону друг друга, невзирая на то, какими политическими сказками в данную минуту увлечен наш товарищ по музе, по судьбам. «Самые сообразительные французские виноделы» тоже поняли, что без сказок, без поэзии не только политические системы, но и вина не могут выдержать испытания грубой реальностью, «они привлекают к сотрудничеству географов, антропологов, имиджмейкеров, которые разрабатывают новую винную идеологию с упором на местный колорит, фольклор, историю края». Пример Элис Манро показывает, что без поэзии тускнеет и чахнет даже умная точная проза. Читая верлибры Игоря Померанцева, я понял, чего ей не хватает – ассоциаций, символов: каждая фраза у нее означает не больше того, что она означает. А лирический герой Померанцева, целуя внуков, понял, что крохотные итальянцы и французы привыкают к запаху вина с младенчества, так что все начинается не с первого мальчишеского глотка, а с дыхания. Белый же кипящий раствор воды с анисовкой, разлитый в прозрачные сосуды, превращается в матовые лампочки – «И уже до рассвета // что-то в них горит, // не выключается».

Не в лампочках, а в тех, кто их глотает.



В элегантном томе Померанцева и главки его радиоповести «Баскская собака» могут быть прочитаны как стихотворения в прозе. Что способно прозаического прозаика навести даже на мировоззренческий вопрос о предельно допустимой концентрации поэзии в прозе. С одной стороны, вроде бы чем больше ее, тем лучше, но с другой – она способна своей роскошью отвлекать от прямого содержания…

Однако рассуждать о столь тонких материях уже нет места, и слава богу, – меньше шансов оконфузиться.

Поэзия и сказка

Ценители русской литературы давно знакомы с творчеством «короля фельетонистов» Власа Дорошевича, чьим фельетонам, чтобы сделаться прозой, не хватало пустячка – поэзии. Да еще, пожалуй, языковых «излишеств», без которых нет писателя-стилиста (и большой вопрос, бывают ли другие писатели). Однако в книге «2×2=4 1/2. Восточные сказки» (М., 2013) читатель обнаружит и то и другое. Дорошевич блестяще стилизует язык и арабского, и китайского, и индийского мира, какими их представляют в России, да, вероятно, и во всей Европе.

Издательская аннотация, конечно, права: «Написанные больше века тому назад сатирические “Легенды и сказки Востока” звучат более чем современно сегодня». Но вряд ли мы с очень уж большой радостью пожелали бы в стотысячный раз убедиться, что глупость и продажность так же вечны и неразделимы, как любовь и кровь, если бы не… Если бы они не сделались предметом искусства, которое для того и выдумано, чтобы превращать страшное в прекрасное, а мерзкое в забавное. Когда какой-нибудь «представитель народных чаяний» вдруг начинает требовать каких-то новых законов против педофилии или наркомании, мы только брюзжим: как будто без него не знают, что педофильствовать или наркоманствовать нехорошо, надо исполнять те законы, что уже есть, а не придумывать новые, которые тоже никто не собирается исполнять в ущерб своему покою и достатку…

И что же проистекает из нашего брюзжания? Одно расстройство. А у Дорошевича все происходит до крайности аппетитно. В арабской Государственной думе, а она зовется у них Дум-Дум, избранные арабы озаботились тем, что избиратели называют их лодырями, дармоедами, а в одного так даже запульнули камнем. Значит, надо издать новый закон, но такой, который бы никому не приносил убытка. Издадим же закон, что дважды два четыре! «Но это и без того все знают». Ну и что, все знают, что красть нельзя, однако в законе об этом говорится.

Узнав об этом, визири взволновались и пошли к великому визирю, который был так же мудр, как сед: «…они [дети несчастия] дойдут аллах знает до чего. Издадут закон, чтоб днем было светло, а ночью темно. Чтоб вода была мокрая, а песок сухой. И жители будут уверены, что днем светло не потому, что светит солнце, а потому, что так постановили дети несчастия, избранные арабы. И что вода мокрая, а песок сухой не потому, что так создал аллах, а потому, что так постановили они». На что мудрость великого визиря, одетая в спокойствие, как мулла в белую чалму, ответила: «Будет Дум-Дум издавать законы или не будет, – я остаюсь. Будет дважды два четыре, или один, или сто, я все равно остаюсь, пока аллаху угодно, чтобы я оставался».