Страница 16 из 47
В последующую четверть часа машина проехала не больше двадцати пяти метров. На рельсах стояла длинная вереница трамваев; из них выходили пассажиры и по краю мостовой направлялись в сторону центра. Выли клаксоны. Издалека доносился рев пожарных сирен и шум вертолета.
— Не хватает только петард, бля, а то и у нас, считай, была бы войнушка, — простонал пан Здислав. И поспешно добавил: — Извините, шеф.
Но профессор, который действительно не выносил, когда при нем выражались, мыслями был уже далеко: он увидел себя девятилетним мальчишкой на берегу неторопливо текущей реки. С братьями Франеком и Каролем они ловили раков. Наловив целое ведро, понесли домой, чтобы мать их сварила. Проходя мимо развалин дворца фон Котвицев, утопающего в густых зарослях бузины, черемухи, можжевельника, дрока, берез и калины, похожего на корабль, который занесло в джунгли, они вспоминали истории о старом юнкере, бароне Адольфе фон Котвице. Само имя указывало, что барон — один из тайных кузенов Гитлера. Неспроста он по ночам выползал из подземелий дворца и кружил по своим бывшим владениям — обходил гумна, поля, плотины, сады, леса, овраги и торфяные болота.
— Есть тут где евреи? — кричал он. — Пока хотя бы один еврей меня не простит, я не смогу уехать в Германию! Пусть бы и тысячу лет!
А поскольку даже в лунные ночи ему неизменно отвечало молчание лесов и лугов, Euer Hochwohlgeboren[33] барон Адольф фон Котвиц, возвращаясь в дворцовые подземелья, набрасывался на полячишек. Однажды высосал кровь из пьяного эконома Попика, заснувшего под кустом боярышника. В другой раз перерезал горло приглашенной на свадьбу кухарке. Еще как-то взял и загрыз тракториста Коласа. Весь в струпьях, в истлевшем фраке и исклеванном птицами цилиндре, euer hochwohlgeboren наводил страх на окрестные деревушки. С немецким дьяволом не могли сладить ни служба безопасности, ни кадила местных священников. Не помогали ни засады, ни церковные экзорцизмы. Наверняка — о чем мальчишки знать не могли — по непостижимому приговору Истории или Провидения он стал неотъемлемой принадлежностью этой чужой земли, куда их отца и мать насильно привезли в телячьих вагонах из белорусской Литвы.
Ян Выбранский ощутил запах тех лугов — крепкий, густой от смолистых компонентов цветущих трав и цветов. Аромат клевера, тимьяна, левкоев, ромашки и мяты вкупе с запахом прибрежного аира и сырого речного песка создавал такую специфическую смесь (где-то под спудом таился еще запах соснового бора, приносимый легким ветерком), что даже сейчас, когда с нищего детства прошло несколько десятков лет, в памяти всплывали краткие минуты абсолютного счастья.
Когда это было? Наверно, в июне, ведь в июне начинался сенокос. Встали на рассвете, еще не было пяти. Мать приготовила им бутерброды, чай в бутылке из-под водки, яблоки — белый налив. Почему это было одним из самых счастливых воспоминаний? Да только тогда отец бывал трезв, незлобив и прекрасно пел. Гармонист-запевала взял первую ноту, а отец — уже во главе длинного ряда — подхватил мелодию своим чистым сильным голосом. Косцов было человек тридцать, одни мужики. Они выстроились неровной шеренгой, и вдруг — разом взметнулись в воздух тридцать кос. Потом еще и еще, мах за махом.
Он никогда не забывал этих минут, в которых была какая-то трудно определимая, архаичная величественность. Отец работал косой как смерть, трава мягко ложилась под острием, а другие косари повторяли его движения. Сладкий запах трав витал вокруг, идущие следом за косцами женщины и дети граблями собирали в копны свежее влажное сено. В Поганче тогда было много лошадей и только один сломанный советский трактор. Вечером, когда сели ужинать и зажгли керосиновую лампу, чары светозарного утра рассеялись. Отец, уже как всегда нетрезвый, цеплялся к матери по любому пустяку. Мальчики молчали — за едой не разрешалось разговаривать. Потом они читали молитвы — Отче наш, Богородице Дево, радуйся, Ангел Божий, — стоя на коленях перед святым образом над родительской кроватью. В их комнатке, правда, тоже висела икона, но эта, в просторной горнице, по мнению матери, обладала большей силой, и вечернюю молитву следовало читать именно перед ней. Трое детей словно бы каждый вечер подтверждали Иисусу и двенадцати апостолам, что мать невиновна. Она ведь всегда была виноватой.
Отец выходил проветриться. Только в метель или очень уж ненастную погоду отступал от этого обычая. Тогда он выпивал стакан-другой самогона, ложился спать, и в доме воцарялся покой. Но обычно, проветрившись, возвращался — далеко за полночь, пьяный в дым, озлобленный на весь белый свет, и перечислял все материны измены до свадьбы. Перечисление Казиков, Сташеков, Бартеков, Янеков, Енджеев и Антеков звучало как литания Святейшему Сердцу Иисуса, а затем начиналось избиение. Иногда матери удавалось защититься, но редко. Позже, когда уже смолкал грохот, звуки ударов, проклятия и крики, дети слышали ужасный, звериный отцовский храп и тихие безутешные рыдания матери.
Как-то зимней ночью, после очередной расправы, Франек произнес в темноте их комнатушки:
— Надо его убить.
Кароль промолчал. Возможно, потому, что был самый старший и, если б сказал свое слово, им, наверно, пришлось бы это сделать.
Зато Янек, младший, после долгого молчания сказал:
— Да, он хуже, чем euer hochwohlgeboren барон Адольф фон Котвиц.
Сейчас, глядя из окна «сааба» на огромную рекламу собственной фирмы, которая закрывала несколько этажей безобразного административного здания времен Гомулки (опять у него вызвали раздражение буквы F&F, вылетающие из-под хвостов альпийских коров), Ян Выбранский тщетно пытался сообразить, откуда им было известно это немецкое выражение. Во всей Поганче не нашлось бы никого, кто сумел бы сказать хоть одну фразу по-немецки. В отличие от Нового порта, куда они перебрались, когда отца взяли столяром на верфь имени Ленина.
— Мы влипли, шеф. — У пана Здислава в левом ухе был наушник, и он слушал новости. — Очередной взрыв! Весь центр заблокирован! Ни взад ни вперед, часа два тут проторчим! Хотите послушать?
— Нет, — прозвучал односложный ответ. — Я должен позвонить.
Короткая беседа с женой носила деловой характер. Идея, чтобы она на своей машине спустилась с холма Олимпийского поселка к садовнику, где бы они встретились и, как договаривались, купили все, что нужно, неосуществима. Затор, будто гигантский осьминог, душил уже все артерии города, вплоть до ближайших предместий. Саженцам китайских роз из Голландии придется подождать. Она останется дома. Он как-нибудь доберется до своей конторы.
— У тебя нет свежей рубашки, — констатировала пани Зофья.
— Заседание правления будет отменено, — объяснил он, — на ланч мне идти не обязательно, ну а в театре, — пошутил он, — наверняка найдется во что переодеться!
— Сегодня премьера? — на этот раз в ее тоне прозвучали злобные нотки. — Ты мне ничего не сказал. А может быть, — она заколебалась, — ты просто…
— Нет, — перебил он жену, — ошибаешься. Матеуш, ты ведь его помнишь, собрался писать картину. Большую, да. Ему нужны натурщики. Двенадцать человек. Он пригласил знакомых. Старых знакомых. Я тебе не говорил? Намерен усадить нас за стол на пустой сцене и сфотографировать. Всех вместе и каждого по отдельности. Вот уж будет катавасия! Почему выбрал именно эту тему? Откуда мне знать. Может, оттого, что немодная. Представляешь, — он засмеялся, — я буду Иудой. Нет, я не против. Ну ладно, созвонимся еще, пока, — закончил он, все-таки почувствовав раздражение.
А раздражение Ян Выбранский почувствовал не потому, что пани Зофья заподозрила его в обмане, и не потому, что не знала о забитом рубашками, костюмами и бельем гардеробе в его апартаментах на Зерновом острове. Он сообразил, что снова оговорился — употребил слово из прошлого времени, чего избегал как огня много лет, с тех самых пор, как сжег за собой все мосты, ведущие в Поганчу и из Поганчи. Кошмар: хотел сказать «кавардак», а выскочило — «катавасия»[34].