Страница 92 из 100
— От ить ране-то сроду эту холеру в рот не брала, а теперичи, ежли шлея под хвост попадет, дак и от мужиков не отстает. Всю жись, бара, мужиков спаивала… прости, Господи… бабьими слезами сундук набивала, коленом крышку подпирала. Но и сама горюшка хлебнула от своего муженька Гоши; нагляделась, видно, на фармазона да и сама загуляла….
Привалила беда — отворяй пошире ворота: одиноко беда не бродит, а, коль уж набила тропу на подворье, то и сестру следом волочит. Кажется, через год, как погребли Ревомира скудоумного, а Левку-варнака у строгого хозяина закрыли, Груня, во хмелю языкастая, потешная, в святой вечер перед Крещенским Сочельником шарахалась по дворам, ряженая под лесного хозяйнушку. Напялила вывернутую собачью доху с пришитым сзади коровьим хвостом, на беспутую голову одела рысий малахай — кому хочешь помахай, — увенчанный косульими рожками, прилепила ватную бороду и, вставив картофельные клыки, пугала соседей, — машкарадилась, или цыганила, как говорят в деревне. Даже Иван, уже матерый парень, перепужался, когда она, пинком распазив дверь, впустив клубы крещенского мороза, ввалилась в избу напару с Марусей-толстой, женой Хитрого Митрия, ряженой под мужика.
Маруся-толстая, приседая и кобенисто вихляя неохватными боками, звонко бреньчала на старенькой балалайке, а Груня, разметывая зерно по кути, грозно припевая, просила пирога и отпахивала крапивный куль, куда и собирала подношения.
— Не дадите пирога, сведем корову за рога! – посулилась она.
Ванюшкина мать тут же сунула в ненажорную хольшовую глотку половину щучьего пирога, потом налила всём по рюмочке винца и пригласила с низким, поясным поклоном:
— Потчуйтесь, дорогие гостеньки, да не взыщите — чем богаты, тем и рады.
— Ероплан летит, колеса стерлися, а мы не ждали вас, а вы приперлися, — встав из-за стола, пропел обычное отец, пока еще не пьяный, а хмельной и веселый. — Проходи-ите, гостеньки! — тоже играючи поклонился ряженым.
Бабы охотно выпив, занюхав брусничными шаньгами, еще веселее зацыганили.
— А купите козу-дерезу? — повела Груня капризным голосом, подмигивая Марусе-толстой и выпячивая картофельные клыки.
Тут Маруся-толстая отпахнула дверь и втянула из сеней пеструю имануху, с лентами на рогах и яркими бумажными цветами, уже очумевшую от святочного шатания по избам, тупо покорную, ждущую круто посоленную корочку, какую во всякой избе совали ей, чтобы служила и не брыкалась.
— За так отдаем: яичек пяток, сала кусок, горшок серебра, куль добра! Ох, налетайте! Ох, покупайте, не прогадайте! За нашу козу давайте хлеба с полвозу!..
Имануха, постукивая и похрустывая копытами, прошла на середину кути, и не успели гости с хозяевами и глазом моргнуть, как эта разряженная кумушка присела на задние копыта и с водопадным гулом пустила из-под себя желтоватую струю.
— О-ой, девчи, гоните эту козу-дерезу! — запричитала, заойкала мать, уже немного обиженная, вспомнившая, что и родители-староверы, и богоданные свекр со свекровкой, близь калитки не пускали ряженых, не говоря уж, чтоб избу им растворить. А свекр Калистрат своей Маланье и домочадцам даже вычитавал из старой книги: «Сопели и гусли, песни неприязьньски, плясания, плескания — собирают около себя студныя бесы… Како сборище идольских игр — ты же тот час пребуди дома… Проклят всяк, иже кто оставит Церковь Божию и последует русалиям… Мнози невгласи на игры паче текут, неж в церкви; кощуны и блядословие любят более книг».
— Гоните, гоните эту козу! — замахала руками мать. — Даром такую не надо. Ишь напрудила, бесстыжие ее глаза. И почо ее в избу-то приперли?! От тоже нехристи, а!..
Ряженые и сами не ожидали от иманухи эдакого срама, а потому сначала растерялись, но Груня тут же схватила ветошку из-под умывальника и пошла развозить сырость по кути. Когда завеселевшие бабоньки опять загомонили, запели, заплясали под Марусину балалайку, кинулся в пляс и отец, да так раздухарился, что, не стесняясь матери и сына с дочкой, тут же с шутками-прибаутками запустил руку под Грунину собачью доху и обшарил сдобную бабоньку, игриво визгивающую, треплющую отца за сивый чуб. На что тот лихо отчестушил:
У матанечки на лавочке
Прошуся ночевать:
– Дорогая моя шмарочка,
Никто не будет знать…
Груня, покорно разведя руками, притопнула :
Приходи, мой ягодина,
Ночью дверь не заложу…
Я бедовая девчоночка,
Ничем не дорожу.
Мене голову отрежут –
Я баранью привяжу.
Ряженые еще раз провели по кути козу-дерезу, виновато опушившую ковыльными ресницами зеленовато лукавые глаза и гадающую, как бы изловичиться да иманьего гороха сыпануть на пол:
Где коза ходить,
Там жито родить,
Где коза хвостом,
Там и жито кустом,
Где коза ножкой,
И жито копешкой…
Иван, посиживая в дальнем сумеречном углу, чаевал с творжными и голубичными шаньгами и, смущенно отводя глаза, даже краснея и раздражаясь, косился на отца, выплясывающего подле Груни Рыжаковой, словно петух возле курицы, которая уже приседает в ожидании, что сейчас петя будет ее топтать. А Маруся-толстая всё наяривала в балалайку…Мать по своей вековечной приваде постаивала, прислонясь к русской печи, и, поджав ворчливые губы, смотрела на машкарадников и покачивала головой…
Заманчиво, игриво выплясывала Груня подле отца и припевала:
Ты играй, играй, дударь во дуду,
Я младёшенька плясать пойду…
Дударь мой, дударь молодой…
Косарем травы рубливала,
Жена мужа недолюбливала.
Дударь мой, дударь молодой…
Вместо мужа жена любит дударя…
Тут Маруся-толстая помянула, что накануне был старый Новый год, – богатый и щедрый Васильев вечерок, в честь с святого Василия Великого, в народе прозванного свинятником; баба тут же, заворотив подол шубы, выгребла из загашника жменю овса, разметала ее по кути и, пришаркивая унтами из сохатинного камуса, зычно потянула:
Сею, сею, посеваю,
С Новым годом поздравляю,
Со скотом, с животом,
С малым детушком…
Доль Овсень, доль Овсень!..
Мы ходили по всем.
По святым вечерам,
По глубоким снегам…
И вдруг угрожающе допела:
Кто не даст пятачка,
Тому дочку родить,
Вшивую, паршивую,
Шелудивую!..
— Отпотчуйтесь, да и валите с Богом, — мать торопливо налила по последней рюмочке на посошок, обнесла ряженых; те выпили, не чинясь, и пошли, было…
— А ты чо же, Груня, без мужика-то? – азартно крякнул отец. – Счас бы сели бравенько, сбрызнули на святки, песню спели.
Груня умолкла и по лицу пропыла сумрачная тень:
— Кого там, сбрызнули? Третью неделю не просыхат. Один уж привадился пить, как бирюк. Но счас Марусин мужик завернул, напару сидят. Звали, да лень им, старикам, задницы от лавки отрывать.
— Но ничо, мы стариков быстренько расшурудим…
Отец подхватился, быстро натянул на себя черную старушечью юбку, чиненную-перечиненную телегрейку и повязался шалью так, что остались видны лишь глаза, и кинулся вслед за машкарадниками. Мать проворчала, когда голоса ряженых загудели уже под окнами:
— Наш-то дударь туда же, зуде муде…Беса тешат… От Грунька-то, а, весела баба — одного парня схоронила, другой в кутузке сидит, а ей все нипочем — поет и пляшет. Веселится…
— Плакать что ли без передыху?! — неожиданно вступился за тетку Груню сын, неловко завязывая ярко-цветастый галстук, подняв коробистый ворот нейлоновой рубахи.