Страница 90 из 100
Часть седьмая
1
Жизнь прошлая тонет в огрузлых и сорных, омутных водах памяти, зарастает илом и намытым песком; так и случаи с Катей и крёстным отцом Житихиным все реже и реже бередили Иванову душу, а если и всплывали из мутной заводи мимолетным помином, то уже не выжигали душу злой обидой, — своих грехов столь скопил в загашнике, что и жить-то порой невмоготу. Помолиться бы, исповедаться да причаститься, но не ведал узкую тропу к храму Божию… И стал Гоша Рыжаков забываться, но отчего же лет через двадцать стал являться в воспаленную, растерянную память? Какие ответы ждал Иван для своей обособленной жизни, выспрашивая мать и пытаясь разгадать деревенского отвержу?
Иван чуял в людях небесную синь и смрадную пропасть… душа – поле брани рассвета и сумерок… и отчего-то тянуло иной раз, как в бурлящий омут, к тем, в чьей беспросветной душе лишь мрачная пропасть и клубилась. Тянуло к падшим… и к падшему ангелу… словно очарованного кролика в змеиную пасть. Вот так же влекло и к Гоше Хуцану…
Может, оттого и поминался выблудок Гоша Рыжаков, поминался со стыдом и раскаяньем, что однажды мать в сердцах и его, родного сыночка, обозвала Гошей Хуцаном, прослышав, что Иван, ветродуй, попустившись семьей, ударился в гульбу. Но и стыд, и раскаянье минули, спалились в жизненном костре, как осенняя, квелая листва.
* * *
Семья Гошина – форсистая, ходкая, но узкодонная и вертлявая, разбойная лодка, полная добра, нажитого грехом, – едва выгреблась на стрежень реки, так и стала черпать студенную волну низко осевшими бортами, чтобы вскоре, раскачанная хозяином, захлеснувшись водой по самые уключины, погрузиться в мертвую пучину.
Долго Рыжаковы не могли прижить ребёнчишка, и Гоша по-первости грешил на свою Груню; но та уродилась крепкотелая, широкая, и была моложе супруга на дюжину лет, – шеснадцатилетней незрелой сиротиной, да и, вроде, силком взял ее Гоша, когда подкатило под тридцать. Так что не в жёнкиной утробе таилась порча, но муж, умеющий пахать ниву и глубоко, и мелко, все же не мог путно засеять семя, чтоб заколосилось зерном. Суеверные старухи вырешили: мол, та же беда, что и у Силы Анфиногеныча, – по ветру мужику порчу наслали, лишили семя чадородной силы. А уж какой колдун испортил Гошу, об этом, дескать, не вем… Бабы зло шипели: какие там колдуны-шептуны?! – раструсил семечки по ночным пристежкам… Но коль у Рыжаковых… сам завскладом в райпо, сама продавец, да ночами еще и водочкой промышляет… денег водилось, как у дурака махорки, то и прошел Гоша всех врачей и знахарей, в Москве профессору казался, к югу на аршан мотался. Но все без проку, лишь мошну вытряс.
А потом добрые буряты присоветовали к шаману сбегать: чем черт ни шутит, вдруг подсобит. Нашли шамана… дивом дивным уберегся от советской власти, коя еще в тридцатых годах нещадно истребляла их, словно полевых сусликов, ворующих зерно и в суслонах, и на току. Как поминал Гоша …привирал, поди, хлопуша… смазал шаман Гошину жилу протухшей кабарожьей струей, напоил травами и давай камлать: завертелся, закрутился, словно бес в него вошел, неистово затряс медными и костяными амулетами и пестрыми лохмотьями, при этом дубасит в бубен со всей моченьки, а потом упал в обморок и вроде неживой, едва откачали, безумного.
Шутки шутками, а после шаманского камлания Груня подряд двоих принесла, хотя деревенские охальники смеха ради грешили на соседей, на Хитрого Митрия да Петра Краснобаева: дескать, не подсобил ли кто …Грунька сговорчива… – и, мол, надо присматривать, на кого будут походить парнишки, как подрастут: на Петруху или на Митрия. Конечно, напраслину на бабу возводили: оба парня лицом в Гошу уродились, а повадками… Бог уж весть в кого.
2
От Левки Рыжакова, когда тот вошел в отроческие и юношеские лета, стоном стонало все село и горько плакала тюрьма; редкий разбой обходился без Гошиного сыночка – оторви да брось, и не было дня, чтобы тот не затопил жаркую и кровавую баню где-нибудь подле кинотеатра. Бывало иной приезжий вместе с толпой выходит из кино, в темени подслеповато щурясь после яркого света, как тут же неведомо и откуда получает такую смачную плюху, что летит с крыльца в грязь… ну, а там уж дай Бог ноги, иначе запинает Левкина шантрапа. Поначалу сек его отец как сидорову козу, измочаливая на Левкином заду охапки тальника, но, коль все без проку, попустился, да рисковано стало – может и сдачу дать, не глядя что отец перед ним. В конце семидесятых, вроде и, мало-мало утих, прибился к сельскому клубу, где стильно наяривал на гитаре, хрипел уркаганьи песенки про лагеря, подметая сцену клешами и мотая черной гривой до плеч. Но …недолго музыка играла, недолго Левка танцевал… опять взялся за волю, опять пошел шарамыжничать и драться.
Но зато другим сыном Рыжаковых, названным в честь революционного мира Ревомиром, гордилась вся Сосново-Озёрская школа за невиданные способности к математике, отчего после восьмого класса угнали парнишку в Новосибирск в спецшколу для таких же голованов, как он. Года через три паренек вернулся, но уже со звоном в голове, — сутулый, с угрюмым поглядом из-под толстых очков, со слюняво разъезжающимся ртом. Отец помотал его по городским лечебницам, свозил аж в Москву к большим знахарям, пересовал врачам уйму денег и подарков, но парень так и остался со звоном, – обалдень не обалдень, а и разумным не назвать. Дальше больше, стал заговариваться, забывать все на свете, чем и потешался брат-погодок Левка. Однажды ради глупого интереса и чтоб повеселить соседей, Левка спросил брата:
— Рёва, какая у тебя фамилия?
Ревомир думал, думал, мучительно растирая лоб, угрюмой скалой нависающий над толстыми очками, потом улыбнулся виновато… дитя дитем… и ответил:
— Чарльз Дарвин.
Левка по земле катался от хохота, радый, что сам потешился и соседей повеселил. Хитрый Митрий и Петр Краснобаев улыбнулись шутке, а Варуша Сёмкина по-мужичьи матюгнула охальника:
— Чтоб у тебя язык к заду прирос! Прости, Господи… над родным братцем галишься.
Хитрый Митрий поинтересовался: какого он роду и племени этот… как его?.. Чарли Дарли? Иван, уже окончивший десятилетку, подскал:
— Чарльз Дарвин?.. Англичанин. Доказал, что не Бог человека создал, а все мы из обезьян вышли.
— Но, может, этот Чарли Дарли и вышел из облезьяны, да нехристи с им заодно, – скривилась Варуша.
— Нет, тетя Варя, это доказанная теория происхождения человека… – Иван попытался грамотно и снисходительно растолмачить ей дарвинизм, но темная баба лишь досадливо отмахнулась от теории, как от назойливой осенней мухи.
Варуша Сёмкина схоронила своего Николу, который то ли слезами и молитвами измученной женки, то ли от неведомого правежа, на диво всему селу напрочь развязался с гульбой и на дух не переносил спиртное; а потому бывалого фронтовика снова взяли в рыбнадзоры, да на его же и беду, – не прошло и года, как подстрелили бедного Николу городские браконьеры. Варуша с горя ополоумела, и лишь, отведя сороковины, вроде, и одыбала, но в глазах, присыпанных седым пеплом, угас, едва шаял отсыревшим угольем прежний житейский азарт; зато потихоньку запалился свечечкой ласковый, нездешний свет, и черемушно светился из под глухого полушалка, натянутого по самые глаза. От давних ли бесед с бабушкой Маланьей, от нынешних ли с подруженькой Аксиньей, от дум ли сокровенных о своей беспросветной прежней жизни и грядущем одиночестве, но шибко уж набожной стала Варуша. Вот почему больше других соседей и жалела убогого парня Рыжаковых.
В деревне решили, что Гошин сын переучился на другой бок, но Аксинья в разговоре с Варушей Сёмкиной винила в том Гошу Хуцана:
— Какое, Варуша, семя, такое и племя. Как свекровка моя, бабка Маланья, говорила… Царствие ей Небесное: не родит, мол, сокола сова, такого же совенка, как сама.