Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 75 из 100

Игорь Рыбочкин, с присущим ему лаконизмом:

— Виктор Алексеевич!

Базанов:

— За нас!

Звон рюмок, несмолкающий шум голосов. Пили за победу, желали победы, ждали ее, и вот она наконец пришла. Явилась во всем своем блеске.

— Знаешь, Алик, иногда мне кажется, что я прожил не одну, а несколько жизней.

Насчет  н е с к о л ь к и х  жизней он явно преувеличивал. Всего две. Одну до победы, другую после. И обе лежали теперь передо мной на столе. Жизнь в фотографиях.

Не только его. Моя — тоже.

Фотографии разных людей — это и ты сам, отраженный в чьих-то глазах, улыбках, нахмуренных бровях, неестественных позах. Разные люди по-разному смотрят на тебя, нажимающего кнопку затвора. И потом в невидимом фокусе, в вынесенной за пределы фотографии точке сопересечений разнообразных взглядов различаешь собственное изображение, точно интерференционную картину, возникшую благодаря множеству световых наложений, или как подвешенный к дирижаблю портрет, вспыхивающий чудесным ночным видением в послевоенном праздничном небе, пронизанном острыми спицами прожекторов.

Придя ко мне за фотографиями, Павлик попросил помочь ему разобрать бумаги отца. Кажется, его мучила совесть.

— Я пытался сам, но есть записи, связанные с работой. Отец, очевидно, собирался что-то сделать и не успел.

— Хорошо, Павлик. Если чем-нибудь смогу помочь. Как Ирочка?

— Ужасно. Она так пережила. Не желает больше видеть меня. Говорит, что больше не любит.

— Возможно, ей только кажется.

— Нет, дядя Алик. Пакс не обманывает. Я вижу по глазам. Ведь я не настаивал. Мы думали, так лучше.

— Наверно, вы оба правы.

— Тогда почему?

— Успокойся, все уладится.

Он чуть не плакал. Господи, — подумал я, — неужели в наше время еще встречаются такие нежные, чувствительные дети?

— Извините. Мне не с кем поделиться. Я рассказал только вам.

— Алик, Павлик, ужинать! — донесся голос Светланы.

Гремели тарелки. Пахло жареным.

— Мне пора. Я не хочу есть.

— Пошли.

Мы вышли на кухню.

— А вот и мы.

— Давайте, давайте.

— Садись.

— Сюда, Павлик. Здесь Алик сидит.

— Стареем, — подмигнул я Базанову-младшему. — Свое место, своя чашка. Мы с Павликом, пожалуй, выпьем. За его поступление в университет.

Светлана открыла дверцу холодильника. Павлик покосился на ее живот, вскочил, почти с испугом, покраснел, засуетился, уступая место.

— Вот еще табуретка, — сказал я. — Ты что-то стал по-профессорски рассеян.

— Будущий профессор истории, — сказала Светлана.

Павлик вежливо оглядел нас. Я поставил ему большую рюмку, открыл бутылку и стал наливать.

— Хватит, — сказал он, едва водка плеснулась о дно.

— Ты что, совсем не пьешь?

Уже в дверях, прощаясь, я обещал позвонить, как только немного освобожусь, чтобы помочь разобрать бумаги отца. Потом замотался и позвонил только через три недели.





Жизнь удивительным образом продолжала сводить нас с Базановым. Я становился теперь не только интерпретатором его судьбы, духовником сына, но и хранителем личных бумаг, чем-то вроде биографа и душеприказчика. Ко мне приставал Ваня Брутян с просьбой помочь организовать Базановские чтения, терзали напористые корреспонденты газет, журналов и тихие авторы диссертаций.

Заметки, в которых, по словам Павлика, «ничего нельзя было понять», перемежались записями дневникового характера, сделанными Виктором в санатории. Неожиданным оказалось не столько это свободное чередование житейского с узкоспециальным, сколько сам факт ведения дневника. Базанов, записывающий свои санаторские впечатления, был так не похож на того Базанова, которого я знал, что если бы не почерк и не следы «термодинамической химии», удостоверявшие его авторство более надежно, чем любая подпись, мои сомнения обратились бы в непоколебимую уверенность: нет, это не Виктор — кто-то другой.

Павлик передал мне четыре ученические тетради в косую линейку, которые могли принадлежать кому угодно: аккуратисту, отличнику, тихому шизофренику — но уж никак не размашистому, рассеянному, безалаберному профессору. Я увидел чистые обложки, перевернул несколько глянцевых страниц с полями, отделенными тонкой розовой линией, заполненных ровными, мелкими строчками словно бы тщательно переписанного текста, и что-то больно стеснило грудь. Представил себе, как Базанов заходит в местный магазин, тянет руку к первым попавшимся на глаза тетрадям для второго класса. Ему просто в голову не пришло спросить другие. И потом, будто запряженная в повозку старая лошадь, покорно плетется по колее, соблюдая наклон букв, предписанный школьными правилами правописания.

В манере письма чувствовался какой-то надлом, подчиненность внешним обстоятельствам, тогда как содержание записок, напротив, оставляло впечатление внутренней уравновешенности. Но и здесь настораживало отсутствие знакомых имен, как бы полная отрезанность от предыдущей жизни.

Из различия интенсивности цвета чернил и почерка следовало, что записи велись в течение нескольких дней, возможно, недель, однако никаких дат и перерывов в тексте я не обнаружил. Почему у Виктора возникло желание описывать свое пребывание в сердечно-сосудистом санатории?

Мы договорились с Павлом, что я возьму тетради с собой, просмотрю их и выпишу все  н е п о н я т н о е. Потом покажу это сотрудникам лаборатории, которой заведовал его отец.

XXII

Из записей В. А. Базанова.

«…Как они могли рассчитать среднестатистические характеристики ансамблей коротких несамопересекающихся цепей… машинные эксперименты проводили методом Монте-Карло с помощью техники «скользящей змеи», предусматривающей случайные смещения для звеньев, находящихся вблизи «головы» цепи… При самопересечениях «голова» и «хвост» меняются местами. Это повторяется со мной в последнее время все чаще. И здесь, в санатории, тоже. Мучительно пытаешься дотянуться до какого-то предмета и не можешь. Пальцы не слушаются, скользят… В блоке полимерные цепи все-таки можно моделировать блужданиями второго порядка…

Мой новый сосед по комнате спрашивает:

— Неужели вас по-прежнему интересуют те абстрактные вещи, которыми вы занимались там?

Он приехал вчера, поздно вечером. Поведение вновь прибывающих больных в какой-то мере отражает истинное состояние их здоровья. Но тут важно именно первое впечатление.

— Тридцать книг, которые я написал и опубликовал, — все, что сделал, кажется сейчас таким пустым, мелким и незначительным, что…

— Неплохой вид, — перебил я его, глядя в окно.

— А? Да. Море видно.

— Вам понравится.

— Мне недолго осталось любоваться морским пейзажем. Вы-то, в вашем возрасте, как сюда попали?

— На общих основаниях.

— На общих основаниях в этот санаторий не попадают. — Сосед заметил на тумбочке монографию Дюльмажа. — Имеете какое-то отношение к технике?

— Я научный работник.

Он окинул меня быстрым взглядом.

— Директор института?

— Заведующий лабораторией.

— Моя фамилия Иванов. Она вам, конечно, ни о чем не говорит. — Он на мгновение замолк в робкой надежде, что я его опровергну. — Бенедикт Яковлевич Иванов.

Мы пожали друг другу руки. Иванов взял со стола переводную монографию Дюльмажа, раскрыл наугад и прочитал по складам вслух:

— «Термодинамическая пертурбационная теория разделения фаз». Слишком сложно! — Он решительно захлопнул книгу. — Когда попадаешь в этот водоворот, начинаешь понимать, что в сравнении с жизнью все остальное — ничто. У вас какой диагноз?

— Маленький инфаркт.

— Вы молодец.

— Мне здесь хорошо, — сказал я. — Оборудовать бы маленькую лабораторию и работать в свое удовольствие.

— Это возможно?

— Вряд ли. Акты экспертизы некому оформлять.

Писатель не оценил шутку.

— В школе физика наводила на меня ужас и смертельную тоску.

Я охотно верил.