Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 70

— Нет, — сказал я. — Ничего такого нет.

Отец озабоченно покачал головой, вышел из сарая и через некоторое время вернулся с небольшим холщовым мешком.

— Пошли.

Мы вышли в сад. Перед тем как покинуть сарай, он повернул выключатель у входа, и на участке в разных местах зажглись лампы. Теперь сад излучал голубоватое сияние, что делало ощущение карнавала полным. Картина была прекрасной, загадочной и жутковатой одновременно. Освещенный в мрачноватой темноте поселка сад, призрачные тени, четкие, увеличенные контуры отдельных листьев. Трансцендентное представление, единственным автором и исполнителем которого был мой отец. Его ассистенты: вторая жена и сын — мой младший брат — были сейчас в Москве, а он приехал в Новый Иерусалим после работы, чтобы ускорить строительство оборонительной системы из ниток и дать мне это незапланированное представление.

Как, должно быть, страшно ночевать здесь одному! Впрочем, когда ноет обрубок и надо спешить со строительством оборонительной системы, не страшнее ли находиться среди людей в шумном, многонаселенном городе, среди тех, кто не знал тебя в тот период, когда ты был цел и не искалечен?

Я хочу лишь сказать, что пепелище на месте катастрофы невозможно скрыть от внимательного и заинтересованного в истине наблюдателя даже плодоносящим садом. Нет-нет да и потянет сырым запахом разрушения и долетит до тебя и сядет на одежду несколько седых, легких хлопьев того, что некогда было жизнью.

Навряд ли сегодня я смог бы предложить отцу способ избежать минувшей катастрофы и остаться целым. Я знал только, что ему не повезло когда-то, что он проиграл, оказался слишком слабым или слишком сильным, что иногда дает одинаковый результат.

Впрочем, я снова утрирую в попытке найти истину.

Мы двинулись в глубь сада, пролезая под ветками яблонь и иногда сбивая головами плоды, которые, скатываясь по спине, глухо падали на землю.

— Ты посмотри, сколько паданцев в этом году, — говорил отец. — Хотя жаловаться не приходится: в целом урожай неплохой.

Он нагнулся и без лишней суеты, обстоятельно стал собирать в мешок валявшиеся на земле яблоки. Я помогал ему.

Среди упавших яблок попадались и хорошие, но большинство было поражено червями. Мы довольно быстро наполнили мешок, и, когда я выпрямился, на уровне глаз оказалась мощная ветвь на подпорке, усыпанная большими, крепкими плодами. Я невольно залюбовался ею.

Отец заметил, куда я смотрю, отвел взгляд в сторону и сказал:

— Видишь ли, Андрей, сначала нужно использовать паданцы. А эти могут еще повисеть.

— Разумеется, — сказал я, испытывая привычное чувство скованности.





Он попросту забыл, что вчера был день моего рождения, иначе бы непременно расщедрился на несколько этих, с ветки. Впрочем, зачем мне они — и те, и эти — куда я их дену? Но у отца было такое довольное лицо, что я не решился огорчить его, не приняв подарка.

Собака, на время утихшая, вновь залаяла, когда отец пошел провожать меня до калитки. Свет был выключен, сад погрузился в темноту, и лишь сарайчик светился всеми своими щелями.

— Только вот что, — сказал он на прощанье, минуту помявшись, — не забудь вернуть тару. Мешки бывают нужны здесь.

Его лицо вновь изобразило улыбку, щеки сжались в комочки, но на этот раз маска носила следы глубокой печали и недоговоренности, словно эти последние слова были сказаны помимо его воли.

В общей сложности я пробыл в Новом Иерусалиме не более тридцати минут. Но это оказалось не все на сегодня. Властное чувство, похожее не предчувствие опасности, гнало меня дальше. Словно мне предопределено было этой ночью посетить еще один дом. На этот раз в Москве. Несмотря на поздний час, я явился в дом Голубкова, которого не видел шесть лет. Я шел к нему, исполненный решимости и недоброго предубеждения, ибо для довершения сложившейся картины мне необходимо было встретить «подлеца» Голубкова или, по крайней мере, «негодяя» Голубкова. Встреча с иным Голубковым привела бы к непременным осложнениям.

Да, я не видел его около шести лет. В то последнее лето он казался безнадежно больным: столь странным и пугающе чужим было выражение его глаз в период драматических конфликтов, предшествующих его уходу из нашего лукинского дома.

Теперь передо мной за небольшим круглым столом в своей новой московской квартире сидел седовласый, гладковыбритый и припудренный актер, только что вернувшийся со сцены, где он играл роль благородного и мудрого человека, советчика молодых, неискушенных умов. Он выглядел вполне здоровым и респектабельным. Его сегодняшняя учтивость, так не вязавшаяся с представлением о бывшем веселом друге девятилетнего лукинского мальчика, казалась самым неуместным и неправдоподобным из всех прочих отклонений от смутного образа, который все еще жил во мне. Я чувствовал себя почти как на приеме в посольстве и, следуя установленному распорядку, обстоятельно отвечал на вопросы, которые он задавал мне, сам же почти не спрашивал. Мне оставалось лишь приглядываться к сидевшему со мной за одним столом человеку и отмечать, как мало в нем сохранилось от праздничного дяди Андрея, который подарил мне когда-то двухтомник Гайдара.

Он был озабочен и равнодушен и чем-то напоминал преуспевающего дельца, дела которого наконец-то пошли в гору, но камни в печени и одышка не позволяли вполне наслаждаться жизнью. Он четвертый год работал на телевидении, вел постоянную рубрику: что-то вроде передач на темы этики и морали. У меня сложилось впечатление, что теперь его вовсе не интересовали когда-то любимые нами  п р о б л е м ы, подобные той, которая была связана с поисками голубой чашки. В разговоре со мной он мимоходом упоминал о долге и чести, и о прочих высоких разностях, которые в его устах звучали как-то профессионально и рассыпались бисером. Бисер поблескивал, слова менялись местами, как стекляшки в калейдоскопе, и я никак не мог уловить рисунка, понять, что он имел в виду, о чем говорил, хотя говорил он довольно долго, и каждое слово в отдельности было понятно мне.

Кто-то, видимо, показывал фокус, снова играл со мной злую шутку. Передо мной маячила тень того, кого я называл когда-то духовным отцом юности, жутковатая пародия на первую мою любовь, образ выходца с того света. Все-таки я оказался прав. Мамины определения «подлец» и «негодяй» были неточны.

Я продолжал сидеть молча, поскольку пришел не судить, а лишь ознакомиться с состоянием дела, взглянуть мельком на победителя, который даже не попытался узнать что-либо о своей дочери. Зато много и с явным удовольствием он рассказывал о том, кто и при каких обстоятельствах бывает у него в доме.

Действительно, это были громкие все имена.

В комнате, служившей ему кабинетом, висели фотографии новых литературных кумиров — американца-бородача с горькими морщинами у глаз и могучего телосложения француза — певца африканских пустынь, одиночества и солидарности. Последний был в кожаной куртке, похожей на ту, в которой Голубков когда-то пришел в наш лукинский дом и принес с собой праздник. Эти двое явились, должно быть, на смену Гайдару и его старомодной голубой чашке. Я встречал подобные фотографии и в других домах и потому подумал, что они представляют собой лишь эрзац сопричастности великим именам.

«Все-таки это тоже обвал, — думал я. — Он один всему причиной. С Голубковым случилась беда, стихийное бедствие. Он заболел. Возможно, что-нибудь вроде рака. Несчастный заслуживал жалости».

Откуда взялось это слово? Почему, собственно говоря, мне должно быть жалко сильного мира сего? При чем здесь слово «жалость»? Тем не менее оно имело отношение к тому Голубкову, который скрупулезно перечислял именитых знакомых. Еще полчаса назад мне думалось, что наша встреча будет иной: сентиментальной, сумбурной, враждебной, может быть, но только не безликой и равнодушной. Я вспомнил мамины слова о том, что мужчины любят детей до тех пор, пока любят женщину, их мать. Впрочем, я не был его сыном в полном смысле этого слова. Может быть, и на самом деле мы стали чужими в силу исторических обстоятельств, землетрясений, которые разверзли бездну, в результате чего мы оказались на разных материках?