Страница 5 из 63
А соседи глумились над слезами, над жалобами кулачихи. Соседи были безжалостны.
— Ишь! — толковали они, присматриваясь к тому, как притихла, прибеднилась и оробела старуха. — Ишь, какая сирота казанская! Приставляется-то как! Поди Никанор не мало с собою добра унес!.. Хватит им на дожитье!
— Не без этого!.. Хозяйство у них отняли, а денег-то не нашли! Деньги с Никанором уплыли!..
Марья не верила. Ей казалось, что деревня несправедливо судит о Никаноре. Она была уверена, что никаноровских разорили дотла и что у них ничего не осталось. И уверенность эта тянула ее доброе сердце к старухе.
Но время шло, и Марья стала порою примечать, что Устинья Гавриловна в чем-то хитрит пред ней, что слезы ее очень быстро высыхают, что она слишком быстро переходит от слез, от жалоб к уверенной и даже веселой улыбке, и чем дальше, тем спокойней говорит о своем будущем. И у Марьи шевельнулось какое-то неловкое досадное чувство. И это неловкое чувство к Устинье Гавриловне окрепло и стало большим, когда старуха рассказала о проделке сына, об его отречении. В этой проделке Марья не все поняла, не все ей было ясно и доступно, но одно хорошо уразумела она: что тут какой-то нехороший обман.
И доверие к Устинье Гавриловне дрогнуло и пошатнулось у Марьи.
Забежав как-то к ней, она застала ее возле раскрытого сундучка, в котором она рылась. Устинья Гавриловна испуганно захлопнула крышку и плаксиво, но с сухими и насторожившимися глазами сказала:
— Вот, Марьюшка, в тряпье, в остатках бросовых роюсь! Совсем нас раздели, исподнего по единой паре оставили, да и то драное... Ищу, не завалялись ли где подходящие тряпки!
Но Марья успела разглядеть в сундучке кусок нового ситцу. Марья промолчала и, недолго посидев у старухи, ушла с обидой в сердце.
В другой раз она зашла к Устинье Гавриловне в то время, когда та пила чай. На столе, рядом с помятым, стареньким самоваром, стояла стеклянная сахарница, полная сахару. Устинья Гавриловна быстро сунула сахарницу за ящик и заулыбалась:
— Проходи, проходи! Чайку со мной попьешь!.. Да что я?! Какой тут чай, — малинка у меня сохранилась, малинку пью... А уж сахару нет! Скуса его, Марьюшка, не помню!.. Садись!
Марья отказалась от чаю и в сердцах подумала: «Скрывается от меня! Хитрит!»
А старуха делала вид, что только одной ей и доверяет. И однажды показала ей это доверие на деле.
В тихий весенний вечер она пробралась к ней потаенно, задами, прошла через огород и взволнованно спросила:
— Одна ты?
— Одна.
— И ребят нету?
— Паужинают ребята в столовой.
— Это хорошо!.. Я к тебе, родная, за милостью. Помоги мне, Марьюшка!
Марья взглянула на Устинью Гавриловну, видит — нет на той лица, пожелтела, испуг в глазах лежит.
— Что стряслось, Устинья Гавриловна?
— Спрячь, Марьюшка! Спрячь! — зашептала Устинья Гавриловна и сунула Марье какой-то узелок, который держала под легкой шалью. — Перетряхивать опять, сказывают, меня седни будут... Последнего решить хотят! А тут добришко кой-какое. На тебя на одну вся надежда!
Марья растерялась:
— Куда ж я спрячу?
— А туда же, Марьюшка, где ваше схоронено!! Небойсь, у Власа потайники водятся, не то, что у моего Никанора!
— У нас ничего спрятанного нету! — огорченно и обиженно ответила Марья. — Мы не прятали!..
— Ой, девонька! Ну, как хошь, а сунь куды-набудь, выручи!
Сверток остался у Марьи, возбудив в ней тревогу и недоверие.
Три человека стояли пред толпою и, охрипнув от крика, бились над простою и понятною целью: надо было разбить мужиков на бригады.
— Вот у Петрушину падь ступайте шешнадцать плугарей. Выходи шешнадцать! — кричал один. И ему в ответ:
— Петрушину опосля! Петрушина пущай обсохнет!.. Начнем с релки, от Журавлиных бугров!
— От Журавлиных самое сподручное, — гудели в толпе.
— Подчиняйтесь, скажем, распоряжению совета! — кричал другой. — Доржите, блюдите, ребята, тисциплину! Што приказано, так без гырготни и хаю! Сполняйте — и все!
Третий срывал шапку с головы и хлопал себя по коленям:
— Эх, черти! Сколько времени зря проводим!.. Ну, черти! Ну, дьяволы!
Солнце стояло высоко. Грелись в ленивой синеве белые облака. Разворачивался, яснел и улыбался полный, веселый день.
Васька выскочил из толпы, присунулся к трем и ожесточенно проорал:
— Давай мне других коней! Давай справных!.. Я что на таких лешавых скотиках копаться буду?.. Меняй мне упряжку!
— Товарищи! — замахал руками один из троих, и остальные двое повторили его жест. — Товарищи коммунары! Соблюдайте порядок!.. Катитесь, черти, шешнадцать работников у поле!
День яснел, и упругая синева гулко вбирала и себя крики.
Были первые недели жизни и трудов коммуны «Победа коммунизма». Всюду шли споры, везде бурлили, порою страстно и горячо о пустяках, о самом простом и привычном. Правление коммуны разрывалось, не поспевая наладить порядок и установить прочную, крепкую, настоящую работу.
Но это было только в самые первые недели, в самые первые дни жизни коммуны. Ибо скоро сколотилось крепкое и дружное ядро коммунаров. В правление коммуны пришли один за другим ребята и кой-кто из поседевших уже мужиков. Пришли и сказали:
— Ну, этак-то, товарищи, не пойдет у нас дело! Беспорядок!
— Беспорядок! — огорченно и немного сконфуженно согласились председатель и завхоз.
— Давайте совместно дело устраивать!.. Обчими силами, по-коммунарски!
— Вот это ладно! Давайте!
И при первом же после этого мелком столкновении на раскомандировке, когда кто-то плакался на плохой хомут, а другой ругал расхлябанный и неналаженный плуг, раздался властный и нетерпящий возражений и споров окрик. Коммунары изумились, остолбенели, подобрались. Коммунары обступили приказывающего, властного, зашумели:
— Чего кричишь?
— Командер! Дурочку такую брось!.. Подданных тебе тута нету!
— Командуй в другом месте! Над дураками!
Шум разросся. Он взметнулся десятками дюжих, горластых криков. На шум собрались, побросав кой-какую работу, другие, возившиеся по-соседству коммунары. Прибежали, разжигая в себе захлестывающее, подмывающее любопытство, бабы. Прискакали ребятишки.
И под открытым небом, на широкой улице, внезапно, без всяких повесток и оповещений, состоялось собрание. Посыпались жалобы и сетования на всякие житейские мелочи и пустяки. Как на суматошливом сходе, кроясь за спиной других, заорали несуразное и непутевое крикуны. Но вокруг правления коммуны сразу образовалось дружное и напористое ядро. Крикуны и бузотеры с пугливым изумлением почувствовали, что отпор им идет от сплоченной и согласованной кучки, что кучка эта растет и забирает силу и что с ней зря не поспоришь.
Марья со стороны, не мешаясь в толпу, присматривалась ко всему, что происходило в этот день. И ушла с этого собрания, происходившего под открытым небом, раздраженная, негодующая, но чем-то втайне смущенная:
— Шалыганы! — с пренебрежением и злобою сказала она вечером ребятам. — Орут, орут, а работа стоит! Никаких толков!.. Им бы, без спору, пахать да пахать, а они вот что!.. Раззор!
Филька возился молча с чем-то у порога и ничего не ответил. Но Зинаида, сверкнув молодыми, крепкими зубами, весело откликнулась:
— А с Петрушиной падью, сказывали ребята, к завтрему, к обеду управятся! Взялись дружно!
— Дружно! — передразнила мать. — У вас дружно-то в столовке из чашки ложкою хлебать!.. Работа! Как завели эту коммуну, так все и стоит, ни с места!.. Рази этак-то, к примеру, у нас бывало? Влас об этую пору уж отпахивался!.. А тут...
Марья махнула рукою и ожесточенно рванула с полки самовар.
— А трактор? — брюзгливо и по-взрослому снисходительно вмешался Филька. — Не видала ты, как интер жарит? Погляди!
— Трахтор... — приостановилась мать, прижав к животу тусклый самовар. — Вот спортится, а кто ладить его станет? Трахтор-то ваш — не мужичьи руки! Кака-нибудь заминка выйдет, и сядет коммуна с ем!..