Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 63

— Спасибо, тять! Мне не нужно бы...

— Не нужно? — прищурился Влас. — Нечего дурачиться! Поди, в коммуне-то своей никаких пряников да конфетов не видишь... Поди, и хлеба-то вдоволь не бывает?!

Филька насупился и запыхтел. Влас заметил его недовольство и поспешил успокоить:

— Ну, ладно! Рассказывай, как там у вас... про дела. Оногдысь ты так толком и не сказал мне... Мать здорова ли? Как Зинаида?

Сразу просияв от добродушного и ласкового тона отцовских слов, Филька стал рассказывать. Торопясь и перескакивая с одного на другое, он говорил о матери, которая ходит за коровами, о Зинаиде, поставленной теперь к детским яслям, о тракторе и трактористе, о пожаре.

— Кулаки? — с нескрываемым лукавством перебил его отец, услыхав про поджог.

— Не иначе! — тряхнул головой Филька, — больше некому.

— У вас все кулаки... — проворчал Влас и подстегнул Фильку: — Ну, сказывай дальше про дела.

Дальше Филька рассказывал о работе, о веселых выездах в поле, о Василии. Когда Влас услыхал имя Василия, он придвинулся поближе к кровати сына и крепко заинтересованно подхватил:

— А ну-ка, ну-ка про Ваську! Что ж он в больших людях там в коммуне ходит? Ишь ты!

Про Ваську, которого Филька величал полным именем — Василий Саввич, Влас услыхал чудеса. Недоверчиво кривя губы, он слушал парнишку и не верил. Оглоблина, Ваську балахонского, он, Влас, хорошо знал. Неприспособленный человек. Мужик бесхозяйственный. С ленцой, на болтовню все больше да на шуточки и прибауточки способный, а к настоящему делу ни-ни. А вот парнишка, сверкая честными и смышлеными глазами, уверенно треплет что-то про то, как этот самый Васька скот от бескормицы в коммуне спасал и как его теперь к делам на самое близкое расстояние подпустили. Ну, разве это не чудеса? Влас повел плечами и выпрямился на табуретке. Ну, конечно, мальчишка болтает, заговаривается.

— Он теперь не на Балахне уж живет, — выкладывал Филька. — Он в некипелихином доме. И другие тоже. Артем...

Внезапно Влас что-то вспомнил. Сурово наморщив лоб, он перебил Фильку:

— Стой. Скажи-ка ты вот об чем. Ты это зачем про вещи про Устиньи Гавриловны донес? Кто тебя этому научил?

У Фильки от неожиданности, от непонятного смущения и досады дрогнули ресницы.

— Я сам... — нерешительно ответил он.— Меня никто не учил.

— Сам, выходит, до подлости дошел! — зло определил Влас. Но сразу же почувствовал жалость к мальчику, жалость, которая, помимо его воли, теплом разлилась по сердцу и высушила злобные и укоризненные слова. — Как же это ты так? — тише и проще и уже без злобы спросил он.

— Она вредная... — присел на кровати Филька и оглянулся кругом. — Вредная. Она, может, в узелке-то что-нибудь худое супротив нас держала... А мамка непонятливая, взяла да и спрятала.

— Чего ж там вредного да худого в узелке могло быть?

— Я не знаю. Тамока гумаги какие-то были... Степан Петрович глядел. В город отправили.

— Степан Петрович, — оживился Влас.— В председателях ходит он еще? Не запурхался?

— Он — главный, — вразумительно сообщил Филька. — А еще главнее его — Зайцев товарищ. Партейный. Секретарь.

— Зайцев? — припомнил Влас. — Откуда такой?

— Из городу.

— Из городу. Так. Своим умом управиться не в силах, городских на подмогу потащили?

Филька ничего не ответил отцу, не поняв его замечания.

— Сердитый, — добавил он после небольшого раздумья. — Попадает от него всем. Страсть!

Усмехнувшись, Влас подумал про себя: «Значит, понадобилась палка на колхозников. Без палки не выходит!»

Так, перескакивая с одного на другое, Влас досидел возле Фильки до самого конца. И когда нужно было уходить, он поднялся неохотно.



— Я теперь к тебе не скоро приду. В рабочее время мне неспособно отлучаться. Дождусь выходного.

— Приходи, — попросил Филька растроганно. — Поговорим.

— Ну, ладно! — засмеялся Влас и попрощался с сыном.

По чистым белым коридорам больницы Влас пронес на лице конфузливую необычную нежность. С этой нежностью вышел он на оживленную улицу и, затерявшись в чужих толпах, хмурясь и улыбаясь, добрел до барака. Он хмурился оттого, что многое представилось ему теперь, после того, как он порасспросил Фильку, совсем по-новому. И улыбки вспыхивали на его губах и шевелились в уголках глаз от воспоминаний о семье, которую так ярко воскресил пред ним Филька, сын, мужик, работник.

Если после первого посещения Фильки у Власа не сразу назрела решимость поделиться с кем-нибудь скачущими и противоречивыми мыслями и чувствами, которые закружили его с появлением в городе раненого сына, то теперь, во второй раз, он уже просто и легко нашел своего привычного собеседника и выложил ему все, что услышал от Фильки и что сам понял и уразумел из ребячьих рассказов. Савельич запутался короткими, иссеченными морщинами пальцами в широких зарослях своей бороды, острые глаза его сверкнули обычным насмешливым огоньком и, обнажая желтые, еще крепкие для его лет зубы, он весело сказал:

— Доходишь, значит!.. Ну, видать, наследник у тебя парень боевой. Люблю таких.

— Парнишка ничего... — согласился Влас. — В самосильные мужики глядит.

— А вот ты, — рассыпая хитренький сдержанный смешок, напомнил Савельич, — вот ты тогда фырчал на него. Помнишь?

— Тогда... — запнулся Влас, но Савельич спохватился и стал его успокаивать:

— Ладно, ладно. Мало ли что в сердцах не говорится... А ты, я гляжу на тебя, сердце в себе держишь горячее, все кипишь... Ты однако от сердца своего и деревню свою бросил. Не иначе. По всему выходит, что и семья у тебя ладная, парнишка-то разумный, мозговитый, и хозяйство в колхозе от тебя пошло бы крепкое и хозяйствовать ты наравне с другими протчими там стал бы отлично. А ты взбрендился. Ну, достигаешь ты теперь? Не обманулся ты в том в своем мнении, что прахом там все пойти должно?

Влас ответил не сразу. Боролись в нем противоречивые чувства. Чувствовал он какую-то правоту в словах старика и было вместе с тем тяжко ему отказаться и от своей, как ему еще совсем недавно казалось, настоящей правды.

— Может, и обманулся... — хрипло сказал он, наконец, и откашлялся. — Сердце, правду ты говоришь, у меня огневое... — Внезапно Влас примолк и глаза его стали холодными, а лицо как-то заострилось, окаменело. Савельич изумленно вгляделся в него, не понимая, в чем дело. Мимо них прошел Феклин, раскачиваясь и мотая головой из стороны в сторону. Влас проводил его взглядом и хмуро перевел дух.

— Ты чего это?

— Да вот, с души меня воротит от этого хлюста...

— Пошто так?

— Неверный мужичишка. Прямо можно сказать, вредный!

Савельич подставил поближе ухо к Власу:

— Тебе что-нибудь известно?

— Не-ет... — нерешительно сознался Влас. — Чтобы что-нибудь знать мне, не знаю. А так...

— Заел он тебе, видно, чем-то! — усмехнулся Савельич.

— Мне ничего не заел! Болтает зря. Язык у него, как у гадюки!

— Об чем же?

Савельич впивался острым пронизывающим взглядом и ждал ответа. Влас молчал. Влас спохватился, что, пожалуй, он напрасно и несвоевременно заговорил о Феклине. И, пытаясь замять разговор об этом, он сказал не то, что нужно было:

— Сердце у меня огневое. В сердцах я, может, и какую промашку сделать могу...

Разговор начинал уже вертеться вокруг одного и того же, словно топтались они с Савельичем на одном месте и не могли сдвинуться ни взад, ни вперед. Савельич притворно зевнул и перешел на свою койку.

— Что-й-то спину разморило. Однако, лягу, — не глядя на Власа, сказал он, угнездываясь на постели. Влас понял, что старику неохота больше разговаривать. Власу стало тоскливо и обидно. Он тоже растянулся на койке и, прикрыв глаза, утонул в противоречивых, едких и волнующих мыслях.

Он не заметил, как задремал. Его разбудили громкие голоса в бараке. Разгорался ожесточенный спор. Чей-то голос тонко до визгу кричал:

— Следовает сперва доказать! Доказать! А потом и говорить!