Страница 35 из 63
— Что ж так? — выпрямился Савельич, недоумевающе вглядываясь во Власа.
— Лихое дело! Никак даже толком и понять не могу...
Влас оглянулся. В бараке было по-вечернему тихо. Горели тускло лампочки, прокалывая синеватую мглу. Сеялись тихие разговоры. Их изредка прорывали вспышки сдержанного смеха. Тихими капельками где-то в углу мечтательно и осторожно падали и рассыпались звоны и рокоты балалайки. Поблизости никого не было. Каждый был занят чем-то своим. И никто не слушал ни Власа, ни Савельича. А Савельич прочно и домовито сидел на табуретке против Власа и ждал.
У Власа что-то дрогнуло в сердце.
— Лихое дело... — повторил он и доверчиво нагнулся к старику. — Мост-то там подпилили. Гады какие-то подпилили, ну вот в аккурат, как у нас здесь, на лесах!
— Ну-у!? — протянул Савельич и взмел вверх бородою.
— Везли, значит, трактор, — продолжал Влас, — из коммуны на поле, на работу, и гады-то какие-то возьми да и подпили устои у моста. А Филька-то мой на тракторе! Еле цел остался! Понимаешь?! А кроме его еще мужика зашибло, тракториста. Здесь же лежит, в той самой больнице... Что делают, что делают!
— Кулаки! — твердо отметил Савельич.— Ихняя работа, не иначе.
Влас приостановился. У него на короткий миг вскипело горечью сердце. Он уже неоднократно слышал о кулаках. Каждый шаг, каждое происшествие принято теперь объяснять происками кулака! Верно ли это?
— Кулаки... — протянул он за Савельичем, пробуя насмешливо усмехнуться. Но усмешка не вышла: лицо только растерянно и смешно скривилось. На лице застыла тревога. — Откуль ты взял? Никто, понижаешь, не пойман. Не пойманы, говорю!..
Савельич покачал головой.
— У нас тут, на стройке, тоже никто не пойман покуда, а никакого спору нет, что враг, самый настоящий вредитель пакость сделал. Так и там. Ты рассуди: кому другому надобность приспела мосты обчественные портить, да тракторы ломать, да людей калечить? Пойми!
— Вот то-то и дело... — неопределенно сказал Влас. — Я и сам...
Влас оглянулся, установил, что в бараке попрежнему тянется спокойно вечернее затишье и что никому до его беседы с Савельичем нет никакого дела, и горько улыбнулся:
— Я и сам теперь спутался, Савельич. После того разу, с лесами-то да с тем упокойным парнем... И теперь как моего парнишку зашибло... Я сам в мыслях своих разброд чувствую. С одной стороны погляжу — будто правда все, а с другой прикину — сумнительно!.. Об кулаках вот. Слишком галдежу в этом деле выходит. Кулаки, кулаки, а, приглядишься — так наша собственная дурность, может, иной раз все портит. А мы на чужого дядю, на кулака валим!.. Ну, а обстоятельствы дела сбивают меня. В тот раз про Алексея Кривошапкина, про земляка моего, в газетке читано было, что его кулаки уничтожить хотели. Седни опять эта вредность в нашей Суходолке с мостом. Завтра, глядишь, еще что-нибудь... Сбивает меня все это! Разброд у меня в голове, Савельич!.. Давали мне тут книжки читать, в газетки сам заглядываю. И все об одном там, все об одном!.. А кроме прочего человек один знакомый сердце мне оногдысь растравлял. Истинную суть дела старался обсказать, про правду толковал, а вышла, по-моему, его правда самой чернущей кривдой... — Влас передохнул, на мгновенье замолчал. Савельич внимательно вытянулся к нему и слегка прищурил глаза.
— Ты знаешь, — продолжал Влас с запинкой и как бы через силу. — Я из дому-то от новых порядков ушел, от порушения моей жизни, а теперь мне мой же парнишка в глаза тычет: из-за тебя, мол, из коммуны нас вычистить хотели. И вышел я теперь вроде тоже кулак. А у меня, всем известно, вся жизнь моя в труде. Справедливо это? Ничего не пойму!.. — Он снова остановился и стал глядеть куда-то вдаль, где виделось ему что-то свое. Савельич выпрямился, выпустил бороду из горсти и оперся руками на широко, по-стариковски расставленные колени.
— Много, Медведев, у тебя шалых дум! — внушительно сказал он. — Хотится тебе все по-своему обмозговать да раскумекать. А оно уже другими прочими давно распрекрасно и самосильно обмозговано и раскумекано. В дело, скажем, в колхоз всем миром идут, а ты сичас: правильна ли, мол, дорожка, да нет ли где ухабов, да, может, канава где... Супротивность в тебе большая. Гордость...
— Нет! — сделал Влас попытку остановить, прервать старика, но тот поднял предостерегающе руку:
— Обожди, не кипи, как смола! Я тебя годков на двадцать, не мене старше. Ты не спорь и не обижайся на меня. На меня обижаться не резон. Бо я не зря слова говорю. Считай: мне на седьмой десяток перевалило, а я четыре года, как грамоте только научился. В церкву в позапрошлом году перестал ходить. Иконы выставил из избы... Дошел до настоящей истины. Мне бы, может, переломиться, как сухой былинке, надоть: век свой по одной, неверной дорожке шел и за старые правила держался, а тут сразу и дорога-то новая и правила-то не те... а я не сломился, устоял. А отчего?
— А отчего? — повторил за ним Влас и с нескрываемой жадностью вгляделся в Савельича: новый, до сих пор неразличимый в толпе и невыделенный из нее человек сидел перед ним.
— Отчего? — выпрямился Савельич молодо и бодро. — А оттого, друг мой, что сердца своего на замке никогда не держал. И уши от самонастоящей правды ни в век не затыкал. Я, браток мой, с людьми настоящими завсегда сердце открытым держу.
«С людьми настоящими...» — укололи Власа знакомые слова.
— Которые они есть настоящие-то люди? как их отличишь? — с безнадежностью в голосе перебил он. — Ты, скажем, одних за настоящих почитаешь, а иные совсем наоборот.
— Которые самые настоящие, — внушительно и непререкаемо определил Савельич, — это те, у коих душа и ум об одном хлопочут: о том, чтобы правда-то на земле для всех одинаковая настала! А не то, чтоб для тебя одна, а для меня, к примеру, вовсе другая!
— У правды-то, выходит, тоже обличий много!?
— Как кто на нее, на правду, взглянет. Для богатого одна правда была, он на нее жадным оком глядит, а у бедняка да у трудника, который с испугу на нее взирает, она иная...
— Дак как же ты ее сравняешь этакую- то?
— Не слыхал, значит, ты ничего, выходит, не слыхал? Цельной жизни перемену проморгал? — сожалительно спросил Савельич и даже вздохнул. — Цельной жизни перемену проморгал! Ну и ну!
Влас рванулся к старику и блеснул глазами:
— Ежели ты полагаешь насчет перемены обчей жизни, так не думай, что я тут где-нибудь боком был. Я, ведь, за новую-то жизнь кровь проливал. Я партизанить в тайгу уходил. Не мало и моего труда и моих силов да крови за эту новую жизнь положено...
— И что ж, ты думаешь, все это у тебя зазря вышло? — хитро прищурился Савельич.
— Этак не думаю! — решительно обрезал Влас. — А вот как ты толкуешь про правду, так не вижу я еще покеда, чтоб она сравнена для всех была... И душа у меня через это томится!
— Какой ты прыткой, — с сердитым укором оборвал его старик. — По-твоему, все зараз должно сполниться: полная радость и тишина промежду всех людей. Ну, это ты махнул зря! Люди разные существуют. Многие за прежнюю жизнь всеми зубами уцепились, их оторвать только с живым мясом от ее можно. А уцепились они за ее оттого, что больно сладка она им была... Дак неужели, по-твоему, нужно так уравнять течение судьбы, чтоб и этим попрежнему слаще сладкого существование ихое осталось?! Нет, такого резону нонче не дождешься!
Савельич внезапно сердито замолчал. Потягиваясь и болезненно распрямляя спину, он поднялся на ноги.
— Ты не сердись, Поликарп Савельич! — тихо сказал Влас. — Ежели я чего не так понял да не так сказал, ты на это не сердись! У меня нутро кипит и ум во мне в разладе... Думаю и хочу понять, что и как...
— Ну, и думай! — разрешил Савельич и широко усмехнулся. — Хорошо будешь думать, до хорошего и додумаешься!..
Во второй раз Влас пришел в больницу к Фильке с гостинцами. Он принес ему горсть конфет и мятных пряников.
— Побалуйся, — протянул он их парнишке, отводя глаза в сторону. Филька взял сверточек и стыдливо сунул его под подушку.