Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 57



Возле меня лежит книга Шнайдера «Корона кайзера Лотара», но я не много в ней преуспел и вовсе не потому, что она мне не нравится; каждое слово в ней прекрасно, это я еще очень хорошо понимаю, но я не могу читать: после прочитанных двух-трех строк всякий раз возвращаюсь назад, потому что теряю связь, вот так-то; это как кошмарный сон, я ничего не могу прочесть в один присест, кроме разве дешевых романов, которые валяются во всех караулках, только их и могу читать, и однажды ты придешь к выводу, что я попросту — круглый идиот; иногда мне тоже кажется, что я превращаюсь в слабоумного, меня держат где-то, и ты ухаживаешь за мной; буду играть палочками, буду рисовать на белой, белоснежной бумаге яркими красками, меня будут посещать разные люди и говорить: «Как красиво ты нарисовал».

И я буду горд и счастлив, и стану членом Союза жертв войны, а может, они меня в этот Союз и не примут, потому что я служил на родине и вовсе не на войне пострадал; вот тут-то я, конечно, очень расстроюсь…

(Сопровождение поезда) 30 декабря 1941 г.

[…]

У нас теплый вагон, на двоих, у каждого мягкая полка, на которой можно прекрасно спать; в Ниппе, как только мы приняли поезд, я лег и заснул; […] спал до половины одиннадцатого сегодняшнего утра, когда мы уже были в Маастрихте; в час прибываем в Люттих, в Бельгию. […]

Позади остался Намур, и теперь мы едем по красивой долине реки Маас; сбегающие со склонов темные леса покрыты туманом, хотя уже четыре часа пополудни, скоро, через два часа, начнет смеркаться; […] за время этой поездки меня часто охватывало чувство полной потерянности и покинутости, и я с большой охотой погрузился бы в бездну печали и отчаяния, но помню, что обещал тебе.[…]

Едва только поезд останавливается, наш вагон тут же окружают дети и выпрашивают хлеб, равно как и женщины; бедно одетые, худые, с озлобленными лицами, они заступают нам дорогу и показывают на свои сумки; если бы наш поезд целиком состоял из хлебных вагонов, все равно мы не смогли бы оделить хлебом всех голодных; даже когда мы останавливались где-то на середине перегона, они тотчас оказывались возле нас и протягивали к нам руки, моля о еде; только что, едва мы прибыли в Намур, какой-то мальчишка перемахнул через вокзальную стену и взобрался к нам в тамбур, он протянул нам записку, на которой изящным женским почерком было написано одно-единственное слово: «хлеб»; умоляющие глаза бледного глухонемого ребенка впились в меня, как в самую последнюю надежду, и я задаюсь вопросом: есть ли на свете такой человек, который мог бы ребенка лишить этой последней надежды? […]

Туман становится гуще, и вороны с угрожающими криками кружат над лесами и лугами по обе стороны Мааса; наш поезд все еще стоит, так что пока я могу писать, поскольку во время движения нас швыряет из стороны в сторону, тут не то что писать, читать невозможно; скоро, очень скоро совсем стемнеет, и, уснув в нашем теплом вагоне, мы ночью въедем прямо во Францию; так было и полтора года тому назад, в июне; когда мы проснулись, поезд мчал нас по широким чудесным маисовым полям Северной Франции; как же давно это было; Франции теперь не узнать, и тем не менее я рад, что буду здесь, хотя и очень огорчен атмосферой самой извращенной порочности, царящей в стране и оставившей отпечаток на лицах людей; уже тогда она меня ужасно тяготила. […]

Последний раз поезд останавливается перед наступлением полной темноты; это маленький с пустынным вокзалом валлонский городок, раскинувшийся на поросших чудесным темным лесом холмах, и здесь, в прекрасном запущенном парке, стоит старинная вилла, одинокая, с полуоторванными болтающимися ставнями…

[…]

31 декабря 1941 г.

Утро, половина одиннадцатого; мы только что позавтракали; уже десять часов, как мы во Франции; этой ночью, примерно в половине двенадцатого, мы проснулись, и я направился в расположенное недалеко от нас купе начальника поезда, чтобы узнать, где мы находимся, но, завидя в темноте его резко очерченный профиль с сержантскими усами, какие носят только французы, я уже точно знал где, но все-таки спросил, и он ответил мне с необычайно торжественным пафосом: «Qui, Monsieur, France déjà»[46]. Теперь мы прочно застряли на какой-то товарной станции посреди большого леса, в котором расположен и Compiègne[47]; я впервые побрился и умылся чудесной ледяной водой из колодца и чувствую себя счастливым и радостным. […]

Все окутано туманом, видно много маленьких домиков, маленьких и крошечных, как игрушечные; мы в стране бездетности и индивидуализма; приближаемся к Версалю, видимость не более ста метров, и самое ужасное, что сегодня сочельник, а у нас нет даже капли спиртного и невозможно что-либо купить: ни вина, ни водки, и скоро, очень скоро окончательно стемнеет. […]

Версаль… две бесконечно длинные великолепные аллеи, расходящиеся лучами от железной дороги, изумительный парк, лес и большой квадратный пруд, а позади него, не более чем в пятидесяти метрах, возвышается дворец, но мы можем об этом только догадываться, потому что все скрывает туман. Версаль…

Новый год отмечаем в какой-то французской пивной. Я пускаю в ход все свои знания французского, чтобы выцыганить у хозяйки — очень любезного внебрачного дитяти Америки — бутылку коньяка, поскольку нам предстоит еще долгий путь в неотапливаемом вагоне; я снова и снова повторяю: «Sylvestre aujourd’hui», на что она только недоуменно улыбается, пока наконец, наконец-то я соображаю и, смеясь, произношу: «Saint-Sylvestre»[48], и она тут же, по-прежнему с улыбкой, выставляет нам отличный, но безбожно дорогой пузырь, я прячу его в карман мундира, после чего мы пьем дальше; мы — варвары, настоящие мальчишки, мы лакомимся без меры французскими ликерами и винами, словно дети во время Рождества, и нам будет плохо от этого, мы истинные варвары, мальчишки…

Празднуем Новый год с небольшими перерывами, ах, как мне было непередаваемо худо от многочисленных возлияний, к тому же мы ехали еще двадцать часов в холодном поезде, и вот теперь наконец-то добрались до цели, мы прибыли в Ле-Ман. […]

Мы сидим в Красном Кресте[49] и ожидаем пригородного поезда, которым доберемся до города и до отеля, ах, хоть бы тут отдохнуть от болтовни земляков.

1 января 1942 г.



[…] представь себе воскресный день в небольшом французском городке, время ближе к обеду; впервые за три дня мы поели горячего и вот теперь медленно и бесцельно бродим по городу; улицы и переулки пустынны, будто вымерли, дома старые и маленькие с большими глубоко сидящими окнами и тяжелыми синими ставнями; мы доходим до собора, расположенного на самом высоком месте, он производит странное впечатление, какой-то чужой, с примесью мавританского стиля, но великолепный, многоярусный, с трудом верится, что его построил этот народ, эти отвратительные мужики, вертлявые, как бабы; он торжественный и строгий, этот собор в Ле-Мане, исполненный особенного, болезненного, весьма откровенного пафоса, который можно уловить во взглядах некоторых французов…

Другие, маленькие, церкви перенасыщены той отвратительной пошлой безвкусицей, встречающейся лишь в странах, «выигравших» Первую мировую войну; быть может, эта безвкусица является дегенерирующей конечной стадией того торжественного пафоса; улицы города совершенно безлюдны, только слышится кукареканье петухов, все остальное замерло; я думаю о мадам Бовари, это ее атмосфера, в ней она родилась; мне кажется, у нее типичная судьба француженки; совершенно неожиданно в этом удивительно тихом городском районе мы встречаем колоритную пару: высокий худой мужчина с тонким красивым лицом, одетый в просторный, длинный, до самых пят, толстый серый тулуп из овчины, и женщину, маленькую и хрупкую, с красивыми благородными чертами лица, на которой такая же одежда, оба тащат на плечах рыбацкие снасти и удилища, и эта прозаичная, холодная, суровая атмосфера их ремесла приятно оживила унылую подавленность послеобеденного времени; где-то на маленькой площади, на пересечении тихих улочек, стоит памятник французскому генералу[50], элегантный, в ухарских сапогах и великолепном кепи, с обнаженной шпагой, которую вонзает в серое туманное небо; мне кажется, что я слышу Clairons[51] и ритмичный французский марш; у памятника стоит старик ветеран, он, как ни странно, приветствует нас, мы отвечаем ему, и он останавливает нас; старое суровое лицо, зажатый в зубах окурок, из-под шапки выбиваются пряди седых волос, а глаза такие бесконечно печальные, что хочется плакать; он говорит дрожащим голосом: «Vous avez la victoire dans vos genoux et vos yeux, la France est morte…»[52] Вокруг очень тихо, базар и город словно вымерли, быть может, этот старик живет только тем, что каждый день стоит вот так у статуи своего генерала. […] Мы безуспешно ищем везде сигареты, все ларьки закрыты, печально, но ничего не поделаешь; зато мне не надо всякий раз вытаскивать из кармана записную книжку и спрашивать. […]

46

Да, мсье, это уже Франция (фр.).

47

Город Компьень; 11 ноября 1918 г. в лесу близ Компьеня было заключено перемирие между Германией и Антантой. 22 июня 1940 г. в том же самом месте, по настоянию Гитлера, было подписано перемирие с Францией.

48

Новый год (фр.).

49

Предположительно, реквизированное вермахтом здание клиники.

50

Памятник генералу Антуану Шанзи (1823–1883).

51

Сигнальные рожки (фр.).

52

Вы доказываете вашу победу ногами и глазами, Франция мертва (фр.).