Страница 16 из 57
Постепенно улицы наполняются жизнью; странное дело, но мне неудобно пристально вглядываться в лица горожан; многие из них несомненно знатного происхождения, необычайно аристократичны и добропорядочны, на большинстве же лежит печать древних, как мир, повседневных грехов, и нигде нет даже следа целомудрия, которое является источником любой силы…
Мы выпили великолепного кофе, отведали чудесного домашнего штройзеля[53], и теперь я сижу в своем гостиничном номере, очень комфортабельно обставленном, но промозгло-холодном; холод пробирает до самых костей, так что я скоро задубею и уж тогда расшумлюсь.
[…] только что был в солдатском общежитии, там все жуткие упрямцы, все было вроде нормально, но тем не менее я почему-то громко кричал: «Vive la France!»
Я лежу в чудесной гостиничной кровати и рассматриваю в задумчивости свои почти черные ноги, только одному Богу известно, отчего они такие грязные, ведь я не таскал уголь! На комоде большая бутылка белого «Бордо» и пачка дорогих сигарет. Дверца шкафа широко распахнута, и я вижу в зеркале себя, лежащим на кровати, и вскидываю приветственным жестом руку: «Хайль Гитлер!» Смеркается, но кровать настолько хороша, что для начала я лучше посплю, и уж после этого пойдем вместе есть pommes frites. Страсть к картошке не покидает нас, немцев, и здесь…
Пусть Бог не даст пропасть Франции за ее хорошие вина… Горничные в отеле намного любезнее, чем мне хотелось бы, и в преддверии ночи я уже принял меры безопасности: положил под кровать заряженное и снятое с предохранителя ружье. То, к чему мне никогда не приходится прибегать в поезде для обеспечения сохранности нашего груза, я вынужден делать здесь, чтобы гарантировать себе ночной покой…
Пусть Бог не даст пропасть Германии и взаправду разбудит ее…
Сгущающиеся сумерки пробиваются в мою комнату сквозь искусно вышитые гардины, и в мягком свете уходящего дня мне видны два закрытых магазинчика; все гуще становится голубовато-серая нежная ткань, я утопаю в ней, и уже почти ничего не вижу, вокруг так темно, что больше невозможно писать… завтра мы будем в Париже. […]
Мы отлично отобедали со всей присущей французам торжественностью, с соблюдением всех норм приличия, это продолжалось ровно полтора часа; у нас на такой обед ушло бы не больше восьми минут, но вся эта церемонность обошлась нам всего в одну марку; много культуры и мало традиций, это квинтэссенция моих наблюдений, и я считаю, что самой последней французской добродетелью является верность. Да здравствует Германия и да здравствует наша варварская верность!
Один недоумок, глупый светловолосый немецкий унтер-офицер, сидит в углу с сухопарой, абсолютно непривлекательной старой кокоткой; но, несмотря на всю свою непривлекательность, француженка творит с нашим идиотом все, что ей заблагорассудится, а он только раскошеливается, его лицо, кажется мне, все больше вытягивается и становится еще глупее, временами он снимает очки и протирает их, словно хочет сбросить со своих глаз туманную завесу; о Боже, он чешет себе голову! Бедная Германия, твои капралы погубят тебя…
Скоро, скоро все улягутся спать, потому что рано утром, в шесть, мы уже должны выйти, ведь мы хотим увидеть Париж, Париж, Париж…
2 января 1942 г.
Париж, Париж, Париж…
[…] Мы изрядно потратили сил, чтобы только побыть хотя бы несколько часов в Париже; вышли в шесть и целых шесть часов тряслись в почтовом поезде, а в час незаметно выбрались из здания вокзала и очутились в городе…
Густой туман окутал все вокруг, видимость не более ста метров; с трудом помещаем в каком-то отеле наш багаж, но найти рядом с вокзалом комнату нам не удается; мой напарник очень труслив и отказывается ночевать в другом отеле, так что еще сегодня вечером нам предстоит уехать отсюда…
Вечером.
Все прекрасно, незнакомо, величаво, и грустно, и торжественно, много писать не могу, так устал, так неимоверно устал и по-настоящему, в самом глубоком немецком смысле этого слова так «плох», […] что просто больше нет сил; наша экскурсия получилась очень напряженной, мы почти не спали и не ели, настоящие варвары без «raison»[54], мои ноги — сплошная живая мука; только что, напоследок, побывали в Notre-Dame, ах, это лучший из всех виденных мною французских готических соборов, а совсем неподалеку находится большое, темно-серое красивое здание, такого же темно-серого цвета, как и все парижские церкви, и на нем крупными золотыми буквами выведено: «Hôtel de Dieu», ах, с моими истерзанными ногами и утомленным сердцем я более чем охотно отправился бы в этот приют Бога; да, Париж воистину прекрасен, и поэтому вот так пробежаться по нему — сущее безобразие; его бульвары — как стихи Верлена, и Сена тоже великолепна; нежная зеленая река со стройными черными деревьями вдоль берега катит свои воды между этими серыми зданиями, окутанными беловатым туманом; а люди… сколько сатанинских и сколько божественных лиц всего за один час; благообразные лица нищих и отвратительные рожи богатого отродья; я искренне считаю, что Париж — апогей всего человеческого, равно как и неизведанные глубины всего человеческого; и все это постичь за какие-то четыре часа! Я не шофер организации «Сила через радость»[55], нет и еще раз нет; у меня сердце художника, даже если оно и глубоко погребено… глубоко-глубоко…
К сожалению, мой товарищ чрезмерно труслив и осторожен, более того, он карьерист (ему страстно хочется стать ефрейтором!), и это портит мне все удовольствие, потому что он начальник транспортного груза и все документы в его руках, а я должен просто сопровождать его, ведь я обыкновенный солдат. […]
Теперь мы оба сидим на вокзале и не можем уйти отсюда, а могли бы спокойно посидеть в каком-нибудь парижском кафе; но все равно было прекрасно, несмотря ни на что, только вот чертовски мало, но я все-таки во многом познал Париж, поэтому ближайшей целью очередной поездки с тобой после войны будет только Париж; […] я окончательно сбит с толку сумасшедшей насыщенностью этих четырех часов, и все то время, пока я в таком волнении бродил по городу, меня занимала только одна мысль: эта чернь, с которой ты постоянно соприкасаешься, дышишь одним воздухом, чьи глаза рассматривают тебя, эта чернь разожгла величайшую революцию всех времен! […]
3 января 1942 г.
Теперь мы в Брюсселе, бешеные переезды за четыре дня: Кёльн — Маастрихт — Намюр — Версаль — Шартрез — Ле-Ман — Париж — Брюссель — Маастрихт — Кёльн. Слава Богу, по крайней мере, мы на последнем этапе. […] Мало сна, много трудностей и иногда многовато алкоголя, и так много мы все-таки повидали. […]
3 января 1942 г.
…мы в дороге между Аахеном и Дюреном, еще час — и мы в Кёльне…
Я такой ужасающе грязный и усталый, почти вонючий, никакой гигиены за эти пять дней, и тем не менее я необычайно счастлив.
Сейчас стоим в Дюрене, и я могу черкнуть тебе несколько строк; только бы он не слишком надолго тут застрял, мы и так опаздываем.
Часто мне со стыдом кажется, будто мне оказали предпочтение, потому что я служу в Кёльне. А вот теперь я вернулся из напряженной поездки, и мне не надо возвращаться в казарму, могу завтра утром привести себя в порядок, я почти в отпуске; и я все еще много и бессовестно жалуюсь, ты не поверишь, как терзает меня любая жалоба, стоит только произнести ее вслух…
[…]
Кёльн, 9 января 1942 г.
[…]
Прочитал «Дневники» Леона Блуа и, как всегда, чувствую, что воистину всю жизнь мечтал сказать всем, только сказать по-немецки, то, что он сказал по-французски. Именно так; это и есть мое стремление, и я всегда молю Господа Бога дать мне эту возможность. […]
53
Пирог из пресного теста, посыпанный песком, смешанным с крошками теста и корицей.
54
Рассудок (фр.).
55
Фашистская организация.