Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 72

Сад был со всех сторон окружен оградой, как крепость. Большой и тенистый, он был полон шорохов и ароматов. Ветви деревьев так плотно сплетались над нашими головами, что только изредка нам удавалось видеть листву, посеребренную лунным светом. Шли мы молча. Маркиза вздыхала, я пребывал в задумчивости, бессильный ее утешить. Сквозь листву мы увидели открытую площадку; за ней светлели извилистые аллеи, обсаженные темными миртами. Луна изливала на них свое сияние, далекое и непостижимое, как чудо. Маркиза остановилась. Две сестры послушницы сидели у подножия фонтана, окруженного карликовыми лаврами, обладающими свойством отводить удар молнии. Нельзя было понять, молятся ли послушницы или рассказывают друг другу монастырские секреты, — шепот их сливался с журчаньем воды. Они наполняли свои кувшины. Когда мы подошли к ним, они приветствовали нас по христианскому обычаю:

— Славься, Мария пречистая!

— Без греха зачатая!

Я хотел выпить воды из фонтана, но они остановили меня громкими криками:

— Сеньор! Как можно, сеньор!

Я остановился, пораженный.

— Разве вода эта отравлена?

— Перекреститесь, сеньор. Это священная вода. Только у наших монахинь есть разрешительная булла на то, чтобы ее пить. Булла его святейшества папы, присланная из Рима. Это святая вода младенца Иисуса.

И обе послушницы, перебивая друг друга, показали мне голенького мальчика, который отправлял свою надобность, шаловливо и простодушно пуская тоненькую струйку в алебастровый водоем. Они сказали мне, что это младенец Иисус. Услыхав это, маркиза благоговейно перекрестилась. Я уверил послушниц, что у маркизы де Брадомин есть тоже папская булла на то, чтобы пить воду младенца Иисуса. Они с глубоким почтением на меня посмотрели и стали наперебой предлагать мне кувшин, но я уверил их, что госпожа маркиза предпочитает утолить жажду, припав губами к самому священному источнику, из которого струится вода. Нинья Чоле откинула покрывало и наклонилась к фонтану. Но стоило ей начать пить, как ее разобрал такой смех, что она едва не поперхнулась. Когда мы уходили, она шепнула мне, что совершила кощунство.

Как только месса окончилась, за нами пришла монахиня и провела нас в трапезную, где нас ждал ужин. Шла она, благоговейно сложив руки. Это была старуха, и говорила она гнусаво. Мы следовали за ней, но на пороге трапезной Нинья Чоле заколебалась:

— Сестра моя, я сегодня пощусь и не могу сейчас идти в трапезную ужинать со всеми.

В это время ее глаза индейской царицы молили меня о помощи. Я с готовностью эту помощь ей оказал. Я понял, что Нинья Чоле боится, как бы кто-нибудь из путников не узнал ее. Ведь все прибывшие в обитель должны были, когда ударит колокол, собраться на ужин. Преисполненная почтения к постнице, монахиня озабоченно спросила:

— Сеньоре что-нибудь понадобится?

— Я хочу только лечь отдохнуть, сестра моя.

— Как вам будет угодно, сеньора. Вы, верно, долго были в пути?

— Мы едем из Веракруса.

— Бедняжка! Конечно, вы очень устали.

Мы прошли длинным коридором. Сквозь окна туда проникал бледный свет луны. От звяканья моих шпор священная тишина оглашалась эхом, воинственным и похожим на кощунство. Смущенные этими звуками, монахиня и маркиза шли впереди, стараясь, чтобы шаги их были легки и благоговейны. Старуха отворила украшенную старинными арабесками дверь и, став в стороне, тихо сказала:

— Проходите, сеньора. Я не заставлю вас ждать. Только провожу господина маркиза в трапезную и сразу вернусь. Сию же минуту.

Маркиза вошла в комнату, даже не взглянув на меня. Монахиня закрыла дверь и удалилась, как тень, знаками приглашая меня следовать за нею. Так она довела меня до трапезной и, простившись со мною голосом еще более гнусавым, чем прежде, исчезла.

Я вошел в трапезную, и в то время как я искал глазами, где лучше сесть, капеллан монастыря поднялся и с великой учтивостью объявил мне, что для меня оставлено место во главе стола. Это был доминиканец, высокообразованный человек и поэт. Долгие годы он жил изгнанником в Мексике, куда его выслал архиепископ, лишивший его права исповедовать и служить мессу. И все по навету. Угощая меня, он все рассказал мне сам. И рассказ свой завершил такими словами:

— Теперь вы знаете, сеньор маркиз де Брадомин, удивительную жизнь брата Лопе Кастельяра. Если вам понадобится капеллан, поверьте, что я с великой радостью покину всех этих благочестивых сеньор. Пусть даже только для того, чтобы очутиться по ту сторону океана, господин маркиз.



— В Испании у меня свои капелланы.

— В таком случае извините меня. Мне осталось только служить вам здесь, в этой Мексике, посланной мне за грехи, где мгновенно разделываются с христианами. Поверьте, что тот, кто может позволить себе иметь здесь собственного капеллана, должен это сделать хотя бы для того, чтобы перед смертью ему отпустили грехи.

Ужин окончился, и под шум отодвигаемых скамеек все мы поднялись, чтобы прочесть благодарственную молитву, сочиненную благочестивой основательницей обители, доньей Беатрисой де Сайас. Послушницы стали убирать со стола. Вошла мать аббатиса и приветливо всем улыбнулась:

— Может быть, господин маркиз предпочтет, чтобы ему предоставили отдельную келью?

Краска на лице матери аббатисы мне все объяснила, и, не в силах сдержать улыбки, я ответил:

— Маркиза очень пуглива, и я буду с ней — разумеется, если это не нарушит устава вашей святой обители.

— Устав святой обители не может идти против религии.

Я слегка вздрогнул. Мать аббатиса опустила глаза и, не поднимая их, сказала назидательным тоном, растягивая слова:

— Господь наш Иисус Христос одинаково любит как творения, которых он соединяет своими святыми узами, так и те, которые его же милостью живут в мире раздельно. Господин маркиз, я не хочу уподобиться фарисею, который думал, что он лучше всех остальных.

В своей белой рясе мать аббатиса была очень хороша собой, и, так как она показалась мне светской дамой, способной понимать и жизнь и любовь, я почувствовал искушение попросить ее, чтобы она приняла меня у себя в келье. Но то было всего лишь искушение. Гнусавая старуха, провожавшая меня в трапезную, явилась снова. В руке у нее был зажженный светильник. Мать аббатиса велела ей проводить меня и пожелала мне спокойной ночи. Должен признаться, что мне стало немного грустно, когда она удалилась по коридору и ее развевавшаяся по воздуху ряса забелела во мраке. Вернувшись к старухе монахине, которая ждала меня со светильником в руке, я спросил:

— Должен ли я целовать руку матери аббатисе?

Монахиня поправила току и ответила:

— Мы целуем руку только его преподобию епископу, когда он удостаивает нас своим посещением.

И едва слышными шагами она пошла вперед, освещая мне дорогу к брачной келье. Это была просторная келья, пахнувшая альбаакой, с открытым окном в сад, где на серебристой листве тропической ночи смутно выступали чернеющие верхушки кедров. Ровное и монотонное стрекотание цикады нарушало тишину. Я запер дверь кельи на ключ, задвинул засов и бесшумно приоткрыл белый москитник, которым с приличествующей обители стыдливостью была задернута единственная в келье кровать.

Нинья Чоле спала блаженным сном праведницы. По губам ее, казалось, все еще пробегали слова молитвы. Я наклонился, чтобы поцеловать ее. Это был мой первый супружеский поцелуй. Нинья Чоле проснулась и вскрикнула:

— Что вы здесь делаете, сеньор!

Я ответил ей галантно и покровительственно:

— Царица моя и сеньора, я охраняю твой сон.

Нинья Чоле не могла понять, каким образом я попал к ней в келью. И мне пришлось напомнить ей о моих супружеских правах, которые были признаны матерью аббатисой. Это приятное напоминание ее, видимо, огорчило. Впившись в меня глазами, она повторяла:

— О! Как ужасна будет месть генерала Бермудеса!

И, вне себя от гнева — потому что при этих словах я улыбнулся, — она прикрыла мне руками лицо; то были руки индейской принцессы, и я сразу же захватил их в плен. Не отрывая от них глаз, я сжал их так, что она вскрикнула, и, совладав со своей досадою, поцеловал их. Нинья Чоле зарыдала и опустилась на подушки. Не пытаясь ее утешить, я отошел в сторону. Гордое презрение овладело мною, оскорбительные слова готовы были сорваться с языка, и, чтобы скрыть, как у меня дрожат губы, должно быть совсем побелевшие, я улыбнулся. Я долго стоял у окна, глядя в темный сад, где шелестела листва. Цикада все еще стрекотала, откуда-то издалека доносилось ее однообразное пение. Время от времени до меня долетали рыдания Ниньи Чоле, такие приглушенные и слабые, что сердце мое, от природы склонное прощать, смягчилось. Вдруг в ночной тишине зазвонил монастырский колокол. Дрожащим голосом Нинья Чоле позвала меня: