Страница 15 из 45
«Дайте-ка на минутку!» — с доброй улыбкой сказал Акакий Мокеевич, протянув руку за путевкой. Овладев бумажкой, он размашисто, по диагонали, написал: «Двойной компот за обедом и завтраком» — и поставив свой внушительный автограф, вернул путевку Зареме, тихо застонавшей от счастья.
Неслышно появившаяся Сара Бернардовна, секретарша Пустова, принесла крепкий чай; творцы, рассевшись поудобнее, сделали каждый по шумному глотку; композитор Тайманский плеснул себе что-то в чашку из маленькой походной фляжки и прихлебнул дважды. Затем на столе товарища Пустова возникла мятая газета, перекочевавшая туда из кармана Акакия Мокеевича. Все посерьезнели. «Теперь, товарищи, к делу!» — мягко, но решительно произнес Пустов.
* * *
Однако прежде чем мы продолжим наше незримое присутствие в кабинете товарища Пустова, я расскажу вам, что отвлекало от сочинения поэм и фантазий Си-минор цвет советской и постсоветской музыкальной мысли; что портило праздничное, в общем-то, настроение N-ских творцов консонансов; что же, лишая потомков множества страниц ненаписанной музыки, так занимало служителей муз в этот дивный погожий день.
А занимало их все то же: газетное, так сказать, творчество критика-самозванца Мефодия Шульженко. Именно печатное слово несерьезного критика нагоняло тучи на безоблачное существование композиторской элиты; именно его нечестивое глумление над вечными ценностями работы признанных N-ских сочинителей и не давало им покоя. Почему? — спросите вы. Вариантов ответа может быть несколько; впрочем, давайте-ка пока прислушаемся к тому, что происходит в кабинете товарища Пустова.
— Но ведь мы можем выступить, в конце концов, авторитетно — коллективная статья, как образец сплоченности людей духа… — приподняв неровный нос, горячо заговорила Зарема.
— Бесполезно, душенька! — плаксиво, в нос возразил Шавккель. — Этот негодяй цепляется к каждому слову и пишет ответные статьи, которые только унижают наше достоинство в глазах широкой общественности…
— Да, перо у него бойкое! — вздохнул Шкалик.
— Да что: «перо бойкое!» — неприязненно передразнил коллегу Шавккель, — культуры-то нету! Где толща? Ну покажите мне хоть одно место, где у этого негодяя из-под написанного выглядывает толща культуры!..
— Да где уж там культура, твою мать, если он не может понять красоты моей музыки — такой, блин, близкой народу! — заявил Тайманский, не совсем ловко подавив отрыжку.
— Может быть, все-таки попробовать поговорить? — мягко, но веско полувопросил Акакий Мокеевич. — Я очень уважаю вашу, Савонарола Аркадьевич, позицию, — (и Пустов благосклонно посмотрел на Шавккеля), — но на, так сказать, определенном фронте мы могли бы взять его, так сказать, в союзники…
— Союзничка нашел! — иронично заметил Тайманский, в очередной раз доливая к себе в чашку содержимого карманной фляжки.
— Нет, нет: разговаривать с ним невозможно, он дерзкий! — обиженно пищал Шкалик. — Сколько уж раз я пытался по-доброму, по-отцовски…
— Ну, я не совсем точно выразился… — спокойно и задумчиво молвил Пустов. — Но как-то его использовать на определенном фронте, тем не менее, мы бы могли…
Акакий Мокеевич всегда славился своей осторожностью и способностью никогда не договаривать вслух многих вещей — тем не менее, присутствующие его прекрасно понимали. В данном случае под «определенным фронтом» товарищ Пустов подразумевал Дзержинский оперный театр: Шульженко был единственным критиком в городе, позволявшим себе скептически отзываться о талантах главного дирижера Бесноватого на посту художественного руководителя N-ской оперы; а к Бесноватому у Пустова были давние счеты.
Дело в том, что с предшественником Бесноватого, дирижером Чингисхановым, Акакия Мокеевича связывала большая творческая дружба, завязавшаяся еще в коммунистическую эру много лет назад, когда Дзержинская опера стала просто театром Пустова: как следует поднатужившись, он писал оперу (хотя и не любил это дело, предпочитая кадрили, мазурки и вальсы — причем последние Пустов, как смелый новатор советской музыки, писал исключительно в двухдольном размере). Затем, к очередной годовщине или съезду КПСС, эта опера ставилась в Дзержинке — и, как из рога изобилия, на друзей и их друзей сыпались премии, награды и почетные звания: Чингисханову и работникам оперы — «За пропаганду советской музыки», а Пустову — «За серьезный вклад в развитие» той же самой советской музыки. Таким образом, все бывали очень довольны. При всей своей нелюбви к этому жанру Акакий Мокеевич умдрился накатать аж три оперы: разоблачительную фреску «Екатерина Вторая», драматический лубок «Пастернак скончался» и оперу-балет «Оболганный Дантес», после чего приобщил к кормушке и своего друга, композитора Парилкина, который написал поучительную оперу для детей «История Хаима».
Но Абдулла Урюкович, придя к власти, довольно быстро вывел из репертуара те оперы, которые не могли принести ему ни славы, ни валюты: там застонали уже Моцарт, Пуччини и Верди — не говоря уже о Пустове или Парилкине. Основной интерес Бесноватого, бесспорно, включал в себя многие опусы русских композиторов, столь популярных и любимых за границей — но, по какому-то ужасному стечению обстоятельств, Акакий Пустов вовсе не был любим буржуазной публикой, да и музыка его была на Западе как-то совсем непопулярна — быть может, просто в силу недостаточной ее изученности.
Имея похвальную привычку загребать жар чужими руками, Пустов — до поры, до времени — не спешил спускать с поводка своих серьезных критиков, когда Шульженко, пописывая иногда о фестивалях N-ского Союза Христианских Творцов, отзывался об этих самых творцах довольно-таки некуртуазным образом. «Знаете, свежее, непредвзятое мнение независимого критика дорогого стоит! — очаровательно заикаясь, говорил он на пресс-конференциях и в интервью. — Пусть даже оно не всегда справедливо: ведь у нас нынче демократия…» Но самоуверенный Шульженко никаких полезных выводов из этого не сделал.
Вскоре он затеял и вовсе опасную и гнусную игру, начав пропагандировать творчество тех композиторов, которых и замечать-то не нужно было; бесталанных недоучек, лишь по преступной халатности творца Бегемотского (он отвечал в ССХТК за отсев претендентов на звание творца на раннем этапе развития) не вылетевших из Консерватории со второго курса.
Дальше-больше: критик-самозванец стал критиковать N-ский Музыкальный театр Детской Радости и его руководителя Петра Сидорова; тогда жена Сидорова, музыковед Черносотенная, заявила, что если Акакий Мокеевич не «примет меры», то она рассыплет набор своей монографии «Истинное воплощение христианства: N-ские творцы», полностью подготовленной к печати и выходившей в издательстве «Сумбур» полуторамиллионным тиражом. Кроме того, сын Акакия Мокеевича, молодой композитор Олег Пустов также стал проявлять признаки неудовольствия: в театре Детской Радости готовилась к постановке его детская опера «Крах Чебурашки»… Музыковеды (а N-ский ССХТК большей частью именно из них и состоял) тоже подняли крик: их, уютно обживших многие N-ские газеты, молодой нахал стал нагло вытеснять с газетных полос…
А на позавчерашнем банкете после триумфального концерта (который так великолепно отрецензировала Поддых-Заде), отведя Пустова за рукав в сторонку и непрерывно озираясь по сторонам, Шкалик, понизив писклявый голосок, сообщил Акакию Мокеевичу о том, что сам товарищ председатель — или его сын, или протеже — неважно; но они имеют реальную возможность принять участие в грандиозном проекте, задуманном Абдуллой Урюковичем. Однако, примкнув к ведущей в мире Дзержинской опере… — Тут Шкалик перешел на какой-то птичий, присвистывающий шепот, и больше никому ничего расслышать не удалось. Совсем близко стоявшие композиторы смогли различить только что-то вроде: «Вы понимаете, что мы, со своей стороны, должны…» — и в конце: «Но об этом никто, никто не должен знать!..»
В общем, Акакий Мокеевич Пустов пришел к выводу: с Шульженко надо что-то делать; на альянс с ним против Бесноватого в данном случае уже надеяться не приходилось; но консолидация с Абдуллой Урюковичем против строптивого выскочки как раз-таки сулила некоторые выгоды, причем достаточно конкретные.