Страница 21 из 31
Священнобезумие! Род небесного счастья здесь, на земле. Он – сподобился. Вот бутылка с кагором в его руке. Вот кружка. Посреди пролетарского града вырыть землянку и там свершать требы – не все такое сумеют! Не все насмелятся. Он – охрабрел. Вообрази струящийся кагор, темный, кровавый, сладчайший, и он заструится из горлышка темного, багряного стекла. Кружка – потир. С кухни хлеб украл; паства причастия ждет.
Железный потир, фабричный грязный сплав. А стал серебряным, и на выгибе серебряная чайка летит, а на обратной стороне серебряной святой Луны – закинутый лик Феофана, святого мученика Фофы. Литургисать ночью в палате! Разве есть в мире что слаще!
Боже мой, Боже, о. Слаще тебя нет ничего.
Слаще пылающей крови твоей – души-птицы убитых людей.
Вон они, в небо летят! Вон они, есть хотят!
Брось, брось крохи сердца им. Брось; все кровь, все песок, все дым.
Твоя усмирительная рубаха сегодня развязана; ты сам в нее облачаешься и сам разоблачаешься, тебе врачи, милостивцы, разрешили. Ты сам себе хозяин. Сегодня длинные рукава не заткнуты за пояс, за штапельные простроченные ремни, и ты можешь сколько угодно расцарапывать себе лицо, бичевать себя ремнями, коленями на острых приморских камнях стоя.
Ночь и палата. И Святые Дары. И он сам стоит в полный рост, огромный, монумент, гора, валун. А маленький! Такой маленький! Лишь глаза весенние – в пол-лица. Седые лохмы ржаной лик обрамляют. Власы посыпаны крутою солью. Морщины жесткой кистью прописаны. Лоб изрезан ножами времени. Сам себе икона. Сам себе еда. Сам себе питье. Сам себе причастие. Сам себе тюрьма. Сам себе воля.
Сам – себе – Церковь.
На камне сем, беломорском, я созижду Церковь свою; и никому, никому ее не отдам.
Вам всем, страдальцы. Вам, родные.
Кого вешали, жгли, били, стреляли. Кого вялили – рыбой – на леске – меж сараев.
Качаясь, пошел по палате: в руке кус ржаного, в другой кружка с красным, оставшимся от обеда компотом. Подошел к окну. В окне Луна. Помнит ли он что-либо при Луне? Или от радости зреть ее чистый, Богородичный лик сходит с ума?
Схождение с ума, так это просто. Так насущно. Если тебя заперли, и выхода нет – ты, сойдя с ума, разбиваешь все замки, все оковы. Чудесное спасение из темницы Ангелом и у Петра было. Безумье счастья, слава тебе, слава тебе! Кто вывел его с Анзера? Разве он помнит? Память, кудлатая собака, прислужница-овчарка, и ты туда же: лаешь, кусаешь, а дорогу не показываешь. Вот она, лунная дорога, под моими ногами. По морю. По соли. По людским слезам. И я иду! Поднимаю потир выше! Причастись, душенька, голубушка Луна!
Поставил кружку с компотом на подоконник. Смеясь, блестя радужками, крошил в кружку хлеб. Помешал пальцем. Облизал палец и закрыл от умиления глаза. О сладость небесная! Великие вечные отцы, вкусите! Великие матери, те, что сгибли в селедочнице, кого растерзала вохра на клочки, насилуя за лодками, за камнями! Ваш отец, ваш Беньямин отмолит у врагов ваших вас; и души убийц и души убитых обнимутся и полетят к золотой Луне, крепко, любовно сплетясь.
Забормотал быстро, а иные слоги растягивал песней.
– Радуйся, святый Анзер… Радуйся и веселись, святая Муксалма-а-а!.. Радуйся, святая Люля, да пребудет с тобой милость всех звезд ночных, алмазных… Радуйся, святый Артем, иже с тобой убиенные возрадуются! Радуйся, святая Ребалда… Радуйся, святый Федька, ибо погиб от муки внутренней, сам себя убивая, в себя стреляя… да прощен будешь! Радуйся, святый Феофан… ибо…
Горло перехлестнуло. Вспомнил. Не удержал слез, полились сами. Капали в кружку. Взял потир обеими руками и высоко поднял. Кружка качнулась, компот пролился на грудь, пропитал рубаху. Стало мокро и стыдно. Сзади раскатился злой бас:
– Ты! Придурок православный! Чертовня какая! Время три часа ночи, епть!
Беньямин замер. Он видел спиной.
Спина видела: долыса обритый мужик на койке сидит, буркалы выкатил. Руки перед собой протянул, пальцы крючит. Воздух когтит. Сейчас вдохнет глубоко и скажет: я, марсианин, удивляюсь, как это по-дурацки все у вас тут на Земле.
– Я, марсианин… дивлюсь! как это все тут у вас! на Земле! по-страшному устроено! Больницы, епть. Снадобья. Уколы всаживают. А у нас на Марсе! на Марсе…
Спина наблюдала: закатил глаза, улыбался широко. Вспоминал блаженства Марса.
Они оба блаженные. Надо его понять. Надо его – причастить.
Повернулся. С высоко поднятой кружкой в руках прошествовал к койке Марсианина. Протянул кружку.
– Причащается раб Божий… как тебя?..
Лысый Марсианин приблизил голову и коварно, бычком, боднул кружку.
Компот хлестнул Беньямину в восторженное лицо.
Он высунул язык и слизнул размякший урюк с губы.
– Испей…
В кружке еще плескалось. Марсианин скривил губы. Схватил кружку и подтащил ко рту. И выпил весь компот двумя глотками.
Беньямин горько, непонятливо смотрел в пустую посудину.
– Это… и все? А другим?
– А другие перебьются. Ты за них – просто так помолись. Утомил ты, православный батька! Вот у нас на Марсе никаких ваших церквей нет. Никакой этой чертовни! А были. Взорвали все раз и навсегда к едрене матери! С песком сравняли! Песочек красный… прекрасный… По каналам лодочки плывут… Гребцы песенки поют… А тут! Блядовня одна!
Руки сжимали пустой потир. Подо лбом звучали выстрелы. Это голуби бродили по карнизу, стучали когтями. Рукава смирительной рубахи мотались, тянулись по полу белой поземкой. Отошел от койки Марсианина. Снова подбрел к окну. Поглядел в стекло. Из стекла на него глядело отражение. Не он. Нет. Невиданной красоты женщина, и улыбалась, и глаза светились тысячью полночных зимних звезд. Волосы плыли вокруг лица призраком метели. Он – это он? Или – она? Как ее имя? Какого Бога она родила?
– Мама…
Женщина подняла руку. В руке зажата рукоять. Над кулаком горит зеркало. Крохотное зеркальце; женщина пальцы разжала. Зеркало не падало. Желтая слива, алая вишня, черный птичий глаз чечевицы. Наклонился ниже, ближе к окну. Уловил, ухватил зрачками лицо в зеркале. Старик. Белые кудри, белая борода. Ты все еще гоняешь плоты по северным морям? Нет православных, нет иудеев. Есть святые звезды в святом небе. Там кончатся все наши муки.
Вот эта койка. Ее все боятся. Обходят стороной.
Слишком длинная койка. И слишком длинный на ней лежит человек.
Ноги торчат сквозь прутья. Ноги свободны, они не за решеткой.
Пятки распухли. Щиколотки отекли. Будто раки в них впились, и раков отодрали, сварили и съели, а костяные голодные ноги остались.
Ноги есть, а лица нет. Пустота вместо лица. Белая плоская поляна.
Его тут все так и зовут: Бес. Зачем Бес? Почему Бес? Оттого, что сбесился, а назад хода нет?
Лицо у него такое: бесовское. Хитрое, страшное и спокойное. Застыло, вырубленное изо льда.
А что с ним? Ты, Мелкашка, скажи! Ты все знаешь тут.
Да что, что! Жену кухонным тесаком укнокал, сына одеялом обвязал, вышел с ним на балкон и вниз сиганул. Сын жив, он жив. Судить-то не судили. Больным признали. Сюда забросили. А сынка в детский дом. На всю жизнь пацан этот прыжок запомнил!
Да, что на всю, так на всю. Бес, говоришь. А этот, у двери, кто?
А это у нас Мальчонка-Печенка. Ляжет на живот, руки с койки свесит, ногтями пол скребет и орет: отбили, гады, все печенки! Все печенки мне отбили! Печенки болят! Печенки скорбят! Вот мы его Печенкой и кличем. Его на ток таскают. Обратно на носилках приносят. На койку складут – лежит и еле дышит, весь облеванный. К ужину очухается; ему рожу нянька вытрет, он сам поест, да ложка из слабой руки валится, звенит. В угол катится, к мышам.
Так, понятно, Печенка. А этот? Напротив тебя?
Бляха! Это Марсианин.
Настоящий Марсианин?
Еще какой неподдельный! Просто с Марса сейчас! Мы его папиросами снабжаем. У него родни нет, и передачки не приносят. Совсем один мужик. Говорит: я и на Марсе одиночествовал. А жрет! Мы его спрашиваем: у вас там на Марсе все такие жруны? Ржет: мы там камни ели! Там – и камни вкусные! А у вас в таком супе гороховом мы – трусы стирали!