Страница 22 из 31
Ха, ха. Занятный тип. Судя по всему, обострение паранойи. Ну, а этот? У окна? Мрачный?
О… Это Политический. Мы все в курсе, почему он тут. А вы разве не в курсе? Вам – рассказать?
Не надо. Я в курсе.
Ну вот и я тоже в курсе. И все мы. Значит, не ворошить?
Не вороши. Есть вещи, о которых говорить нельзя.
Понял, товарищ.
Я тебе не товарищ.
Понял… имячко-отчество-то ваше как?
Наплевать.
Наплевал.
А этот? У кого на тумбочке штаны лежат?
А, этот! Уморительный. Видите, в лыжной шапке спит? Это у него колпак шутовской. С помпоном! Он умеет только два слова! Больше не говорит ничего! Ванька его звать. Ванечка. «Вань, есть хочешь? – Угу. – А чего бы ты съел? – Ванну щов!» Так его кликают сейчас так: Ванна Щов. Ванна, это ж почти Ваня. Ну так и повелось. Он уж здесь давно. Я сам два месяца лежу, все сроки пересидел. Выписки жду! А Ванна Щов до меня еще тут, по слухам, полгода оттрубил. По больнице шастает без штанов! Орет козодоем! Его Бес вчера ремнем отстегал. Его – в Ляхово отправят. По всему видать. Безнадежный.
Ясно. А этот? С белой бородой?
А! Чудак церковный! Это кто там за окном с большим белым бородом? Это я, это я, Мефистофеля твоя! Православный аферист. Обманом в церковь вступил. Обман раскрыли. А у него уж и ряса, и риза, и приход! Вытурили взашей. Так он ухитрился свою церковь основать. Ну, секту, проще! Сектант махровый! Но забавный! О звездах говорит. И о том, что все наши судьбы в какой-то, черт знает, небесной канцелярии прописаны! Золотыми, брешет, письменами. И он якобы эти письмена читает. И толкует. Не толкует, а токует! Тетерев!
Впечатление, что ваш тетерев в тюрьме сиживал.
Как в воду, слушайте, глядели. Лагерник он. А знаете, он по ночам умеет превращаться!
Как превращаться?
А так. Очень просто. Я как-то по малой нужде вскочил. Меня мочегонными накололи. Поднимаюсь, в ту-степь шкандыбать – и вижу: идет. Надвигается.
Да кто, кто идет?
Птица. Орел. Башка орла, клюв крючком, острый, вниз загнутый. Глаз огромный, круглый, трехслойный: в центре алым горит, дальше обод желтый, а снаружи ярко-голубой. Фосфоресцирует. Важно так шествует. Лапы из-под смирительного балахона – шлеп, шлеп. Голову оборачивает: туда, сюда. Глазом косит. Клювом щелкает. Рукава рубахи на груди узлом завязаны. Я его сразу узнал. Беньямин, умоленный. А репа орлиная. Я от страха аж присел. Ну, думаю, за подол его надо цапать! И на пол валить! Я напрыгнул. А он как меня в темя клювом долбанет! Я света не взвидел. На миг оглох. Всюду настала тишина. И вдруг белые рукава рубахи горячечной прямо как крылья взлетают и хлопают, и он сам, орлище, поднимается над полом! И так висит! Вот вам крест, хоть я атеист и комсомолец! Висит, а я гляжу. Снизу вверх. Чуть в штаны не наложил. Я и молитв не знаю. Он – шаг ко мне. Все, думаю, клюнет еще раз, и дух вон! И тогда я не полу разлегся шкурой. Куда рука, куда нога. Валяюсь. Слышу, крылья орла хлопают надо мной. А тут дверь заскрипела. Санитарка с ведром, со шваброй. Ночь кончилась! Нянечка как заблажит: врача! врача! больной на полу! до поста не добежал! умер! Это я, значит, умер. Но вы же видите, я не умер!
Я вижу, ты не умер, Мелкашка.
Нянька-то – меня одного видела! А орла не видела! А я краем глаза видел все: и как он на пол из воздуха рухнул, и как простыней накрылся, и как из крыльев все перья осыпались, повылазили, пол снегом усеяли. А орел шасть – и сквозь окно просочился, сквозь стекло утек. Я потом подошел: отпечаток морозный. Фигура орла на стекле, блестки инея пальцы мне жгут. Вот ты какой пройдоха, думаю. Обернулся – а он лежит на койке, и с головой накрылся. Опять, значит, человек. Только вы не верьте. Не человек он. Не человек!
Верю. А ты человек?
А я – человек! Черт… а может, и я… тоже…
А этот, вон там, в дальнем углу? Это кто?
Этого – недавно притащили. На носилках. Он в сарае дрова рубил и себя зарубил. По шее себе рубанул. Рану зашили. А он в себя не приходит. Горе, кричит, у меня, жить не хочу! Да кто из нас тут хочет жить? Да почитай, никто. А зачем жить? Под красными флагами и без нас весело. Вихри враждебные веют над нами! Темные… силы… нас злобно… гнетут…
Ты будешь жить. Тебя вылечат.
Спасибо! От чего вылечат? От жизни? Так мы ею все болеем. Если бы в руки мне топор – я б себя тоже рубанул! А что! Миг один. Темно в глазах, а боли не боюсь. Если надо, уколюсь!
Боланд растирал себе грудь рукой. Возил, крутил ладонью по халату, и жестко накрахмаленный халат белым наждаком царапал ладонь.
– Что вы, Ян Фридрихович? Замерзли?
– Сердце жмет.
Толстая Люба сердобольно порылась в необъятном кармане. Вытащила початую пачку валидола. Выдавила большим пальцем таблетку.
– Под язык. И не спорить!
– Ваш валидол дерьмо.
Но взял, кинул в рот, чмокал как ребенок.
Тайно оглядывал пухлые, щедрые Любины стати.
«Вот пропадает баба. Годов ей за тридцать. А то и к сорока подкатывает. Сколько дитяток нарожала бы уже! А толчется в желтом доме. Ни зарплаты, ни мужнишки, ни жилья».
– Любовь Павловна, вы по-прежнему на съемной квартире?
Смущенно отвернулась, заалела. Стыдится как школьница, даже смешно.
– В комнате.
– Ах прошу пардону. Я грубый неотесанный мужлан. – Сосал валидол, как монпансье. Безжалостно, вынимающими душу зрачками щупал, колол румяное Любино лицо с тремя царскими подбородками. – Приведите меня в вашу комнату.
– Ян Фридрихович!
– Не шумите. Я пошутил. Чаю попить.
– Знаем мы ваши чаи.
– Не знаете вы, Люба, ни черта. Жизни вы не знаете. Знаете только ваших больных.
– Наших.
– Черт с ними. Наших. Но они – не жизнь. Они – патология. Это все мусор, отбросы. Мы тремся возле них и сами в отбросы превращаемся. А этого нельзя допустить. Вот представьте, сдобный пирог! А его поливают мочой.
– Фу. Как вы…
– Да! Могу! Могу! – Кричал понарошку сердито, глаза смеялись. – Я в психиатрии двадцать лет! А профессор Зайцев всю жизнь! Судьбу человек патологии отдал. И что? Результат? Корвалол в кулаке? Грудная жаба?
– У него книжки. У него… звание…
Боланд шумно, разбрасывая стулья, подошел к окну.
– Звание! Эта чертова ординаторская? Эти жуткие рожи в палатах? Мы им служим! Они наши хозяева! Не мы над ними владыки! Они – над нами! И знаете? Если псих кого убьет, над ним ведь суда нет! Он – невменяемый! Неподсудный!
Люба зажгла плитку. Спираль раскалилась мгновенно. Люба грела над плиткой руки, передергивала плечами. Под халатом свитер, и все равно холодно. Лютая зима в этом году. Говорят, до сорока градусов мороз дойдет. Как в Сибири. Волга и Ока с Откоса – как железные вилы лежат. По льду танки пройдут – не провалятся.
– К себе не приглашаю, а здесь чайник поставлю.
– Воды набрать?
– Не надо. Налила.
Чайник зудел комаром, посвистывал. Люба беззастенчиво разглядывала выбритое сизое длинное лицо Боланда. «Властный какой. Лишь бы покомандовать. Выйди за такого! Из угла в угол загоняет. Нет уж, лучше одной. А в гости – набивается. Обойдется».
Боланд улыбнулся твердыми, чуть вывернутыми губами.
– Любовь Павловна. Вы когда-нибудь инсулиновую терапию кому назначали?
Наморщила лоб.
– Да… Нет…
– Хотите посмотреть, как это делается?
Чайник выпустил белое облако. Люба умело сыпала чай в заварник. По ординаторской разносился запах веника.
– Можно бы.
– Тогда идемте.
– А чай?
– После чая.
– А у меня к чаю ватрушки. Сама пекла.
– Валяйте ваши ватрушки!
Ели и пили стоя. Прихлебывали громко, дуя на чашку, обжигая вытянутые трубочкой губы. Смеялись. Чувствовали себя странно: детьми, заговорщиками.
– А это не опасно?
– Что? Инсулин? В психиатрии все опасно. Мы все идем по лезвию, Люба. И вы это знаете прекрасно. Но у нас другого выхода нет. Иначе зачем мы все здесь? Вы ведь любите ваших психов?
– Наших.