Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 91 из 108



В этот момент (прежняя) Москва исчезает и начинается второй акт мирообразующей толстовской пьесы.

Между войной и миром

Второй акт есть хаотически растянутое мгновение, буква «и» между словами война и мир, за которой открывается бездна межвременья.

В сентябре 1812-го года эта буква, это мгновение, разделяющее состояния мира и войны, внезапно расходится вширь, отворяя в истории пропасть шириной в две недели.

И в эту пропасть валится сама слитная история, с нею логика, составленный из разно верующих частей человек (Пьер Безухов, Лев Толстой) и, как средоточие его понимания времени, слитной истории, логики, этики, как представление об идеальном пространстве и времени, в эту пропасть валится Москва.

Второй акт сентябрьской пьесы Толстого рассказывает о метафизическом (календарном) провале Москвы, победе хаоса, приходе безвременья, смуты и Кумохи, распаде времен и отмене русской истории.

Начало второго акта датируется весьма точно: 2 часа дня 26 августа 1812 года. В этот момент русские войска оказываются сбиты со своих «меридиональных» позиций, они отступают назад — всего на шаг — и точно валятся в яму, в хаос и ничто. Не в лес, а вниз; встают на одном месте и более не двигаются. Наступает пауза, о которой мы стараемся не думать, никак не толковать ее, но только удаляться от нее туда, где ожидается конец сентябрьской пьесы: в Москву, в огонь пожара. Между тем очень важно именно то, что происходит сейчас, начиная с двух часов дня 26 августа.

Начинается распад, сентябрьский пересменок времени. Эта пауза меж двух эпох длится до начала пожара Москвы.

Я подозреваю, что Толстого более всего интересует этот второй акт пьесы, положение между времен, тот кратер, отверстие в ничто, куда он запускает Пьера, — посмотреть, что такое это ничто.

Должно увидеть и понять, как мы проиграли Бородинское сражение. «Наблюдение» Пьера должно объяснить Толстому (а он объяснит нам), почему мы проиграли Бородинское сражение.

Не потому что были сбиты с позиции, отступили — только не побежали, как до того все бежали с поля боя перед Наполеоном. Проиграли, потому что исчезли все наши «Я» и «мы», и вместо русского войска и самого русского человека явился хаос, отсутствие воли и того духа, который, согласно Толстому, один выигрывает сражения.

*

О том, что происходило на Бородинском поле во второй половине сражения, у нас не говорится почти ничего; все героическое совершилось в первом акте: бой за флеши, за Курганную высоту, которая двадцать шесть раз переходила из рук в руки и подножие которой в несколько слоев было уложено мертвыми телами. Все это была первая часть пьесы, за которой последовала вторая, когда дым от выстрелов застил солнце и уже не было видно, что происходило на поле.

Происходило следующее: русские войска, сбитые с позиций на левом фланге в открытое поле, в подобие леса, которое не могло служить им защитой, в этом положении простояли до темноты, в упор расстреливаемые неприятелем.

В цифрах, которые не хватает сил произнести Толстому, это выглядело так. Общие потери за весь день сражения составили: у французов 30 тысяч человек и более, у русских порядка 60 тысяч человек. При этом в первую половину дня французы наступали и неизбежно несли потери, как считают военные историки, примерно вдвое большие, чем обороняющиеся русские войска. Это значит, в первую половину дня французы потеряли от 20 до 25 тысяч человек, во вторую же, когда не было боя как такового, а был только расстрел одного войска другим, они потеряли оставшиеся пять тысяч.



Русские, в первую половину дня оборонявшиеся, потеряли за это время, согласно тому же счету, вдвое меньше, чем французы: против их 25 тысяч — наших десять.

Это означает, что во вторую половину дня, которую закрывает от нас невольное затмение, «дым памяти», наши войска, стоя в поле и никуда не двигаясь и почти не отвечая неприятелю, потеряли убитыми пятьдесят тысяч человек.

Это не было сражением, не было стойкостью и геройством — это был предел апатии, того русского распада, который нарастал с момента вступления Наполеона в Россию и теперь достиг своего апогея. Результатом этого распада стала чудовищная бойня, осознать которую в полной мере, тем более представить въяве, невозможно. Тем более представить это каким-то художественным образом. Толстой отказывается это сделать, только, распавшись сам на составляющие, пишет хаос и, наконец, смертно утомившись, насылает дым на поле и повторяет слова Наполеона: они хотят еще? Дайте им еще.

Косвенно об этом сообщает смертельное и абсолютно, «севастопольски» нелепое ранение Болконского.

Так совершалось дело во второй половине дня 26 августа: одно войско без особых помех прямой наводкой расстреливало другое — обездвижевшее, словно потерявшее сознание, молча стоящее под бомбами, не ступающее шагу в сторону, не делающего ничего для прекращения этой бессмысленной, апокалиптической бойни.

Совершалось что-то непонятное, отвергаемое разумом, близкое той смуте, которая с пугающей последовательностью настигает Россию во всякое начало века. Вдруг находит хаос на сознание народа, приходит Смута, из-под земли встает Кумоха, лихорадка времени, и народ распадается на части, до атомов, как если бы совершился конец времен.

Может быть, это на несколько часов и произошло с русским войском, в чистом поле вставшем умирать?

Неизвестно, — и с этой неизвестностью сталкивается Толстой. И начинает разбирать это событие (не собирать, но разбирать, не сражение, но разрыв времен) — с первоэлементов, со схватки воды и огня, древней охоты за зайцем, разбора диспозиции, которая заведомо никому не пригодится. Его диагноз примерно таков: на несколько часов во второй половине дня 26 августа русское время прерывается и воцаряется хаос и Смута. Та, что затем изгоняется из памяти, уходит куда-то за подкладку сознания.

Позже это выливается у Толстого в отрывочные проговоры, взятые из народных наблюдений: будто бы погибшие французы долго лежали на Бородинском поле, нетронутые тлением, белые, как алебастр, а русские, напротив, чернели и распадались слишком скоро. Что-то случилось в этот день с временем — московским, разлитым из расколотой войной чаши. Оно лишилось формы, пошатнулось, открылось до дна, где нет ни России, ни веры во Христа, а есть только яма и распад разума, тень и темень, тем более непроглядная, что первая половина боя была ослепительно яркой, геройской.

*

Представляется, что Толстой принял вызов истории, имея в виду не переписать, не исказить эту историю, но расшифровать и предъявить иную (личностную) ее структуру. Исследовать и зафиксировать посредством художественного усилия то мгновение разрыва (в восприятии) времени, который разделил две эпохи, два акта сентябрьской трагедии, между которыми открылось вопиющее ничто: две недели от катастрофы Бородина до сожжения Москвы. Исследовать во всяком аспекте: протеистически, метафизически, духовно и, в итоге, целостно.

Бородино и сожжение Москвы в сочинении Толстого представляют собой два края трещины во времени, переход через которую был переходом Москвы от гибели к жертвенному спасению. Это было не просто повторение константинопольского образца года. Так нарисовался сюжет, по сути, евангельский, где жертвой предстает Москва, и спасение ее делается сродни Христову воскресению.

Согласно этой логике, воскрешение Москвы становится началом новой христианской эры. (Такой масштаб Толстому близок.) В такой трактовке многие мотивы в описании Толстым событий сентября в Москве 12-го года в самом деле получают второй слой, духовный, связывающий воедино провал Бородина и возвышение Москвы в огне пожара.

И тут видна определенная калька с истории основания Константинополя: началу новой христианской эры в 312 году предшествовали многочисленные жертвы христиан. В контексте этого сравнения Бородинская гекатомба была «оправдана» последовавшей позднее духовной победой Москвы и началом ее, Москвы, новой христианской эры.