Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 92 из 108



Как если бы в том пожаре древняя Москва была крещена заново — огнем, который осушил ее (финское) лоно, выжег под ней неизбывное языческое болото.

Здесь мы возвращаемся к исходной игре слов, о поведении воды. Сентябрьская постановка вся о воде (о времени). Вода и время бунтуют, насылают на душу московита хаос, но затем покоряются огню (свету). Таков сюжет сентябрьского переоснования Москвы, ее своеобразной новейшей христианизации.

Важно то, что одновременно это сюжет христианизации самого волхва Толстого. Другой, «верхний» Толстой всеми силами желал этого сюжета как собственного исцеления от разнимающей его пополам духовной «двухэтажности». Толстой одновременно жаждал и боялся, бежал огненного крещения. Двоился так, как месяц сентябрь или один Бородинский день: на светлый верх и темную изнанку.

*

10 сентября (28 августа) 1855 года. Севастополь сдан неприятелю, французы заняли Малахов курган. Тот еще подарок Л.Н. на день рождения.

15 сентября 1812 года. Наполеон вступил в Москву. Ростопчин бежал и поджег оную. Французы наблюдали несколько мгновений золотую осень, «огонь» и свет листвы, скоро перешедшие в пожар настоящий, сокрушительный.

15 сентября 1854 года. Высадка французского и английского десанта в Крыму. Опять они — идут войной на мир (Москвы).

*

21 (8) сентября 1812 года. В праздник Рождества Богородицы Москва сгорела окончательно. Согласно заявленному толкованию, очистилась огнем: еще один сюжет, возможный только при взгляде извне, постфактум.

Крещение огнем

Этот сюжет заявлен, но не доказан: огонь сентября 12-го года (в толковании Толстого) крестит Москву заново.

Это большая тема, требующая развернутого исследования, книги или книг. Здесь можно обозначить только подходы к ней, или характерные толстовские приемы, за которыми угадываются контуры метафизической концепции Толстого, в которой имеют силу понятия чуда и спасения, конца прежних и начала новых времен.

Один из таких приемов Толстого — личностных, эмоциональных, нелепых, и оттого вдвойне убедительных — ругать генерал-губернатора Москвы графа Ростопчина. Толстой во всем дурном, что совершилось тогда с Москвой, готов винить Ростопчина. Он видит в нем авантюриста, провокатора, человека ненадежного и вздорного, все делающего не для спасения, но для гибели Москвы. За что так?

Ростопчин поджег Москву (прыткой поп, пустил Москву в растоп). По идее, это было сделано для того, чтобы не дать ее неприятелю и, в духовном — именно толстовском смысле, — спасти ее. Ростопчин приказал разобрать пожарные трубы, чтобы ни у оставшихся в городе москвичей, ни у французов не было возможности тушить пожар.

Он спасает Москву огнем, за что же так его третирует Лев Толстой, в программе которого заложен пункт этого как раз спасения?



Вот именно за это: за то, что Ростопчин, а не Толстой так спасает Москву.

Описание пожара в романе «Война и мир» в контексте этой толстовской ревности выглядит весьма показательно.

Пожар начинается в нескольких местах сразу. Пьер Безухов (и через него, как через перископ, сам Толстой) наблюдает его начало от Патриаршего пруда. Здесь жил масон Баздеев, в доме которого остановился Пьер; но только ли это привлекло сюда нашего телескопически устроенного наблюдателя? Можно представить, что сама вода, уже упомянутый пруд. Но у Толстого нет ни слова об этой воде, к тому же он более не занят водой. Он ждет огня, но больше огня — события, искупительной жертвы и преображения Москвы. Толстой ищет картины метафизической, предельно обобщенной, и для этого приходит — приводит Пьера — на квадрат Патриаршего пруда.

Много лет спустя с этого же квадрата начинает свое обозрение Москвы Михаил Булгаков. Здесь начинается его роман «Мастер и Маргарита», сюда ступает Воланд, дьявол во плоти, отсюда начинает испытание Москвы, которое заканчивается несколькими показательными по городу пожарами. Две важнейшие московские книги (завершаемые огнем) фокусируют внимание читателя в одной характерной точке Москвы.

Стоит присмотреться внимательно к этому «оптическому» стеклу, Патриаршему квадрату воды. Мы к нему еще вернемся, а пока понаблюдаем, как смотрит Пьер на Москву. Как через Пьера Толстой смотрит на Москву в начале сентября 12-го года.

Происходит вот что: Москва под действием их взглядов загорается, вспыхивает, как пучок соломы! Вот они взглянули на восток — занялось на Мясницкой, повели взглядом правее — пошли полыхать Кремль и Арбат. Еще немного такого наблюдения, и пылает вся Москва.

Так и есть: огненный взгляд Толстого бродит по Москве, зажигая ее по всем углам. Что такое несчастный Ростопчин с его разобранными трубами?! Разве может его слабое, ненужное действие сравниться с тем пожаром памяти, которую насылает на Москву Толстой? Главный пожар, тот, что превращает Москву во вселенскую жертву, совершается в нашей памяти; в этом смысле он важнее того реального истребительного пожара, который в несколько дней превратил город в пепел. Книжный, «бумажный» пожар для мифотворца Толстого важнее настоящего. Тут и встает вопрос о природе крайней неприязни Толстого к генерал-губернатору Ростопчину. Вопрос, оказывается, принципиальный. Кто огненный спаситель Москвы, вызволяющий ее из бородинской бездны? Кто зачинатель новой московской эпохи, отсчет которой пошел от сентября 1812 года (спустя ровно 1500 лет после огненного — крест в небесах — начала Царьграда)? Неужели Ростопчин, этот карикатурный Жорж Данден, в Париже татарин, в Москве парижанин? Этой мысли не может допустить Толстой. Он тем больше ненавидит Ростопчина, чем больше у того обнаруживается прав на место сакрального московского спасителя. И Толстой от первого упоминания и далее постоянно унижает, дезавуирует Ростопчина, делает из него посмешище и карикатуру. Вместо спасителя он выводит преступника, не начинателя, а низкого, нанимающего бродяг поджигателя Москвы. Хуже этого: если прочитать внимательно эпизод бегства Ростопчина из Москвы — по Сокольничьему полю, где внезапно ему является сумасшедший и говорит, точно он Христос, что его убьют и он воскреснет, и это напоминает Ростопчину о неправедно убитом Верещагине, но дело уже не в Верещагине, но в этом напоминании об Иисусе Христе — здесь преступление Ростопчина становится действием против самого Евангелия. Граф Ростопчин предстает слугой Антихриста, выполняющим его страшную волю.

Тут делается понятен масштаб события 1812 года в сознании Толстого Толстого: в пожаре Москвы он видит не просто ее спасение, но вселенской важности сакральное событие. Тем более становится прозрачнее его авторская ревность к Ростопчину. Толстому не нужен соперник, другой пророк Москвы, «поп Растоп», — он сам ее пророк, он творит московский миф и начинает отсчет следующей эпохи. Толстой не может вычеркнуть Ростопчина из памяти Москвы как нового Герострата; он оставляет его, но с таким знаком минус, что лучше бы тому остаться безымянным.

Толстой крестит Москву заново — в ее и нашей памяти: заново, посредством озарения своего апостола Петра-Пьера он освещает ее в истории огнем своего пожара.

В итоге история пожара 1812-го года, и вместе с ней мистерия сентября, нового начала Москвы выходит у Толстого гипнотически убедительным, целостным сочинением.

Еще бы — если вспомнить, что Толстой крестит в первую очередь самого себя, мирит свое спорящее сама с собой ментальное пространство. В результате связывается единый округлый сюжет, который всего важнее для «круглой» Москвы. Пишется история апокалиптического провала, бородинской жертвы и огненного спасения Москвы, — победительный, исходный миф, который в самом деле становится основанием новейшей истории Москвы.

*

Здесь важно то, что это миф сентябрьский.