Страница 90 из 108
Все сходится в его сфере, не имеющей размеров. Оттого толстовское сочинение о Бородине выходит вселенским, захватывающим, в высшей степени убедительным и, вместе с тем, в изложении такого «наблюдателя», как Пьер Безухов, — невообразимо, фантастически нелепым (и оттого еще более убедительным).
Это удивительное описание сражения начинается за три дня до его начала, и как? — за пасьянсом. Пьер у себя в доме, в Москве раскладывает пасьянс, из которого выходит, что ему нужно идти участвовать в сражении.
Мог ли я пропустить такое начало рассказа? оно по настоящему праздно, то есть — свободно от всякого предвзятого мнения. Такое начало помещает сначала Пьера, а за тем каждого из нас в то нулевое состояние, в то мгновение между расчетом и игрой, через которое только и стоит всерьез заглядывать в другое время, тем более туда, где ноль времени, нет истории, нет преград для сочинения.
Итак, пасьянс, который, в свою очередь, есть гадание о судьбе и времени, указывает Пьеру ехать в Бородино. Об этом он тут же забывает и в состоянии странной растерянности и броунова движения души отправляется по Москве, в которой самой начались уже хаос и путаница.
Он наблюдает казнь повара-француза на Болотной площади и сам всей душой точно погружается в болото; идет дальше и вдруг посреди улицы — нет, на мосту, по-над водой — спохватывается, вспоминает о пасьянсе и почти бежит навстречу Наполеону, в Бородино. Далее уже указанное: изумление офицеров и солдат при виде невозможной фигуры Пьера на подступах к полю боя. Его тут нет вовсе. Пьер — фантом, болотный дух, влекомый рекою (времени).
Далее — противу волхва — являются «арифметические» выкладки: пространное описание диспозиции сражения, весьма убедительное, к которому приложена даже схема (единственная в романе), из чего делается вывод, что никакие схемы и диспозиции в сражении не действенны, а действенно только то, что внутри нас. Дух и готовность умереть.
Это не одного Пьера, и не одного Толстого путешествие и выводы. Так всякий читатель книги отправляется в отправной пункт (новой московской) истории — неважно, из какого года, из-за какого стола, на котором открыта книга или разложены карты пасьянса. Каждый из нас отправляется по коридору времени туда, где не действенны никакие схемы и расчеты, а действен только дух и готовность умереть.
Сражение совершается внутри нас: оно между верхом и низом нашей души, тем ее русским дном, что безо всякого француза источает страх и хаос, угрожает распадом хрупких скреп разума, которые мы готовы поддержать чем угодно, хотя бы этим раскладыванием карт за пасьянсом.
Дальше рассказ длится все так же, как будто вне войны: рассказ о самом сражении начинается у Толстого с погони за зайцем. Заяц скачет перед кавалькадой всадников, среди которых Пьер: это превращает сцену начала боя в подобие охоты. Почему нет?
Война равна охоте (в сентябре). Охота уже описана — годом ранее, в Отрадном — и так описана, что в нашей памяти складывается некое особое помещение для охоты: это война с лесом, с зайцем и волком.
Дымы от первых выстрелов пушек мешаются с утренним туманом. Туман, вода: не растворив своих сухих красок, Толстой не может приступить к описанию события, только вместе с водой воображение его способно перенестись на пятьдесят лет назад.
И так же: извне, из другого мира продолжается это описание, где автору интереснее не перипетии боя, а коллизия между пороховым дымом и туманом. Огонь и вода: миры столкнулись, совершается алхимия пред-историческая. На его, Толстого, стихию, воплощение живого времени, самой жизни, на воду нападает огонь — опаснейшая из стихий.
Таково для него начало сражения: огонь напал на воду.
Один порядок бытия нашел на другой; внешний счет времени на внутренний, московский. Европа прямым фронтом надвинулась на Россию, и это только внешне ряды солдат, идущие столь ровно, что Багратион кричит им «Браво!». На деле это наступление другого порядка бытия, другого времени, другого календаря.
Тот мир — огонь, война. Наш мир — вода, мир.
Мысль о столкновении стихий, о войне миров оформится окончательно, когда в самый разгар боя Толстой попытается приблизиться к эпицентру сражения, схватке за Багратионовы флеши, — и сразу отшатнется, увидев область огня. Толстой не описывает того, что творится в огне, и даже Пьеру не позволяет взглянуть в огонь.
Там иное; по линии огня наш мир оборван.
*
Вот зачем были нужны диспозиция и схема: граница миров и времен проведена по вертикали, по меридиану (меридиан всегда чертит границу времен, линию перемены дат, часовых поясов, границу разно верующих миров). Меридиан Бородинского поля разделяет армию Наполеона и левый фланг русских. По этой линии идет лобовое столкновение войск.
От начала сражения и первых залпов пушек, сначала удаленных и затем приблизившихся вплотную, до двух часов дня, все нарастая, идет эта схватка по прямой. Точно земля, как бумага, отрезана ножом и сверху донизу подожжена по линии — по прямой идет сражение: расстреливая друг друга издали и в упор, сходясь в слепой рукопашной, тысячные массы войск качаются на линии огня. Отступить немыслимо, невозможно: геометрия сражения такова, что позади не Москва, но как будто пропасть, обрыв времен. И цепляясь за этот обрыв, несколько часов, словно антимиры, два войска в слепой схватке уничтожают друг друга. Квадраты полков расползаются в хаос, растворяются в огне. Наконец это взаимоистребление фокусируется в точке, на Курганной высоте: теперь не по линии, но в точке, теряя число измерений, сходятся кольца боя.
Мир исчез, время почти уничтожено; в этот момент здесь «появляется» Пьер.
Толстому нетрудно описать сцены на Курганной батарее. Он сам артиллерист; ему знакомо это странное удаление, когда наблюдатель как будто в центре события, и одновременно отнесен от него на расстояние выстрела.
На самом деле наблюдатель расположен гораздо дальше: Пьер в 1820 году, Толстой в 1867, мы с вами в другом веке. Но вот на батарее «является» Пьер, и все как будто переворачивается вверх дном. Самый нелепый из всех возможных, «нулевой» персонаж попадает в эпицентр события, ноль времени, и внезапно оказывается здесь уместен.
На Курганной батарее мы все нелепы.
Но именно поэтому мы сию секунду там, и ясно переданное Толстым ощущение нелепости происходящего только подтверждает наше невероятное присутствие на батарее.
Вся эта мешанина странностей и невозможностей, просыпанных арифметической дробью, положенной поверх метафизической картины взаимоотторжения стихий, — весь этот хаос, который по мере развертывания боя только нарастает, сообщает нам все больше уверенности, что мы там. Не за книгой, не за картами, не здесь, но там.
Мы оказываемся в центре хаоса, хотя по определению у него не может быть центра.
Нет, он есть: каждый из нас центр этого хаоса, потому что он в нас. И вот он достигает предела в тот момент, когда картина происходящего на поле боя совпадает с нашим внутренним ощущением распада ввиду этой схватки стихий, лобового столкновения миров, всей этой тотальной, противучеловеческой бойни — в этот момент ткань времени рвется, расходятся шестерни календаря, самое время исчезает, заканчивается история и отменяется жизнь.
Межвременье (сентября) сходит на русского человека, и этот человек, как разумная комбинация во времени, как дитя календаря, исчезает, отменяется, уступая место игре внеисторических стихий. Он обессмыслен, лишен воли и самого своего «Я».
Так заканчивается первая часть толстовской пьесы о погибели и воскрешении Москвы в сентябре 12-го года. Эта первая часть есть еще история, прежняя история, сохраняющая (постепенно, по мере боя теряющая) связный рисунок.
Время было пространством — до сражения; затем оно стало плоскостью — диспозицией, картиной расположения войск; затем эта бумажная плоскость сошлась в линию огня, затем эта линия сжалась в точку Курганной батареи, и в этой точке исчез, превратился в ноль, нелепость весь вчерашний мир. Он стал хаосом, минус-пространством, душевною дырой, небытием.