Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 85

Тихо, вполголоса окликаю его.

Он сейчас же явился, бесшумно ступая босыми ногами по голым половицам веранды. Вытянулся в струнку, браво пожирает глазами, готов, если прикажу, броситься в огонь и воду.

— Чего изволите, гражданин начальник?

— Хочу поговорить, Алексей Харитонович. Не возражаете? Садитесь, пожалуйста.

Он стоит.

— Садитесь! — более настойчиво говорю я.

Поколебавшись, он нерешительно опускается на краешек стула и удрученно ждет, что я скажу. Побледнел. В глазах испуг. Борода подрагивает.

— Как вам живется здесь, Алексей Харитонович?

— Хорошо, гражданин начальник. Никаких жалоб не имею. С утра до вечера благодарю вас.

— За что? Никаких привилегий я вам не предоставил.

— Жизнь вы мне спасли, гражданин начальник. Два года надрывался на земляных работах. Тачку таскал. Льготную скидку зарабатывал. Мало спал, мало ел, и во сне каждая жилочка ныла, до самого утра не давала покоя. Переусердствовал, выдохся. Напарники полновесную пайку хлеба получали, с ударным приварком, а я — как филон, лодырь, отказчик, уголовная контра. Отощал, доходягой стал. И тут как раз, в самую мою черную годину, старший надзиратель сгоняет мою бригаду с нар, выстраивает под лампочкой, пытает: «Есть среди вас кавалеристы?» Все молчат. Молчу и я. С детства я, как и всякий станичник, приучен к лошади, но кавалеристом себя не считаю. Казак. Кавалеристом всякий может быть, а вот казаком… Еще раз пытает надзиратель: «Кто имел дело с лошадьми? Кто верхом ездил? Кто умеет седлать коня, кормить, поить?» Теперь нельзя промолчать. Откликаюсь, говорю, что не боюсь лошади и дугу от овса сумею отличить. В тот же час и решилась моя судьба. Живу в саду. Сплю на духовитом сене. Ем свою пайку, да еще и вашей, недоеденной, часто пользуюсь.

— На сколько вы осуждены?

— На полную катушку, гражданин начальник. Больше некуда.

— В чем обвинили вас?

— Назвали саботажником, шляпой с партбилетом в кармане, волком в овечьей шкуре, затаившимся подкулачником, тихой сапой и еще как-то — запамятовал. Прикрываясь председательской должностью, я подрывал колхозную жизнь на радость империализму. Обвинение что надо! По всем страшным статьям… Зря я вам все это говорю, гражданин начальник.

— Почему зря?

— Не поверите моим словам. Не должны верить. Всякий, кто попал сюда, отнекивается от приговора, не признает себя виновным. Старая песня. Неохота вам, гражданин начальник, ее слушать. Вы точно знаете, что в тюрьму попадают только виновные, а правые да чистые гуляют на свободе. Что наш суд зря не покарает.

Что я могу сказать? Говорю то, что должен говорить человек с ромбами:

— Что ж, это верно, Алексей Харитонович. Наш суд самый справедливый в мире. Конечно, порой случаются ошибки. Их стараются исправить… Расскажите о себе, о вашем деле. За что конкретно вас судили?





— Не погонял я, сказали, а саботировал хлебозаготовки. Преступно придерживал, сказали, валютное зерно, не хотел продавать государству по твердой цене, чтобы сбыть втихомолку на базаре. Сказали, что создавал дутые, обманные фонды, втрое больше, чем надо для прокорма людей и скотины. Сказали, что открыто восхваляю колхозы, а тайно, тихой сапой, создал в правлении контрреволюционное гнездо. «Колхозы без коммунистов». Читали статью товарища Сталина… извиняюсь, гражданина Сталина «О работе в деревне»? Все плохое из этой статьи судья мне припечатал. Персонально! Старого кулака-зверюку, с лошадиными зубами, с толстой шеей, всем видного, плакатного кулака, как сказал гражданин Сталин, мы извели начисто. Теперь есть новый куркуль, «тихий», сладенький, почти святой. Вот и меня, когда я попал под горячую руку, зачислили в тихие и сладенькие… Верно, я сдал не весь хлеб, не дотянул немного до сверхплановой нормы. Можно было выполнить и перевыполнить, на красной доске красоваться. Почему, спросите, не дотянул? Дорого дюже. Накладно. Колхозников без хлеба, а скот без кормов надо было оставить. Совесть не позволила морить людей голодом. Не саботажник я, а голова колхоза, доверенное лицо хлебороба… — Он сам себя прервал, усмехнулся. — Мало ли кем и чем я себя считаю! Со стороны виднее, кто я такой. Назвали груздем и запихнули, куды следует. Вот так и загремел непрозорливый деревенский работник, незакаленный и переоцененный, как сказал гражданин Сталин. И теперь вот на лагерной наковальне перековываюсь, прозорливости набираюсь. — Алексей Харитонович шумно, всей грудью, будто собираясь нырнуть, вздохнул. — Гражданин начальник, сколько годиков накинете за мою храбрость?

Опускаю голову, внимательно разглядываю под своими ногами хорошо вымытые, выскобленные половицы. Ординарец потихоньку поднимается со стула, сдвигает босые ноги, вытягивается, козыряет:

— Разрешите быть свободным, гражданин начальник?

Опять торчу пугалом в котлованах прораба Пугача. Сегодня пришел сюда с твердым намерением поговорить с Федором Терентьевичем. Он, как я только появился, не дожидаясь расспросов, сам заговорил. Сел рядом со мной на бетонную трубу и, словно продолжая прерванный разговор, сказал:

— Я давно понял, что вы не чекист, а так… Не обносили обмундирование, не по вашим плечам оно. В барак входите без всякого шума и треска, неуверенно. Бывалый, тертый начальник, входя в барак, сразу же передергивает пистолет на живот, поближе к пупу, чтобы какой-нибудь уголовный, подбежав сзади, не выхватил из кобуры оружие. А вы… забываете принять необходимую меру предосторожности. Есть у вас еще примета: чудные вопросы к заключенным. Гражданин начальник не задает вопросов. Ему везде и всегда все ясно, он видит лагерника насквозь и глубже… В общем, шила в мешке не утаишь. На тяжелую жизнь обрекли вы себя, товарищ писатель!

— Вы знаете даже это?!

— И не один я узнал вас. Фамилию можно изменить, а лицо не переделаешь. «Правда» печатала вашу фотографию. Земляки мы с вами. Я родился и до двенадцати лет жил в Макеевке. — Он помолчал, счищая с резиновых сапог сырые и тяжелые комья глины. — Вашей книгой я еще на воле зачитывался. Вот уж не думал, что придется встретиться. Да еще где!

— Как вы сюда попали, Федор Терентьевич?

— Как и всякий заключенный. По приговору советского суда.

— За что?

— В казенной бумаге сказано, что Пугач осужден как антимеханизатор, как злостный противник цикличной системы добычи угля, как пособник вредителей.

— Признали себя виновным?

— Нет. Никогда не признаю себя виноватым ни перед Советской властью, ни перед совестью… Вам не страшно меня слушать, гражданин писатель? Перед всеми другими начальниками я глух и нем, а перед вами… Догадываюсь, зачем вы здесь… И о ваших переживаниях догадываюсь. Не найти вам того, что ищете.

Пугач положил на колени свою кожаную планшетку, до отказа набитую бумагами, — извлек из нее новенькую колоду карт в белой рубашке. Тасуя ее, как завзятый игрок, внимательно смотрел на меня и говорил:

— Помните, вы вечером в бараке застали меня за книгой? Еще тогда я начал готовиться к разговору с вами. Не надеясь на свои силы, обратился за помощью к Марксу. И вот что он мне сказал… — Пугач зажал в левой руке между большим и указательным пальцем талию карточной колоды, наугад достал карту и передал мне. Я взял плотный, аккуратно обрезанный листок картона, похожий на карту, перевернул и увидел несколько закавыченных, написанных чернилами строк.

«Народ видит наказание, но не видит преступления, и именно потому, что он видит наказание там, где нет преступления, он перестает видеть преступление там, где есть наказание».

Я дочитал выписку до конца и, вертя картон в руках, не зная, что с ним делать, вопросительно взглянул на Пугача. Он достал из колоды еще одну карту и молча протянул мне. На ней было написано следующее:

«Задача состоит в том, чтобы сделать наказание действительным следствием преступления. Наказание должно явиться в глазах преступника необходимым результатом его собственного деяния, — следовательно, его собственным деянием. Пределом его наказания должен быть предел его деяния».