Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 85

Я не успел осмыслить то, что прочитал, а Пугач протягивает мне еще одну карту.

«Мудрый законодатель предупредит преступление, чтобы не быть вынужденным наказывать за него… Он не ограничится тем, что для членов одного класса устранит все то, что не дает им возможности подняться на более высокую ступень правовой сферы, а предоставит самому этому классу реальную возможность пользоваться своими правами. Но если государство является для этого недостаточно гуманным, богатым и великодушным, то, по крайней мере, безусловный долг законодателя — не превращать в преступление то, что имеет характер проступка, и то лишь в силу обстоятельств. С величайшей гуманностью должен он исправлять все это, как социальную неурядицу, и было бы величайшей несправедливостью карать за эти проступки, как за антисоциальные преступления… Наказание не должно внушать большего отвращения, чем проступок, позор преступления не должен превращаться в позор для закона».

Пугач аккуратно подравнивает на ладони плотную стопку карточек и протягивает мне.

— Оставьте все эти выписки себе на память о нашей встрече.

Я беру пачку картонных пластинок, переворачиваю их исписанной стороной к себе. На верхней написана только одна строка.

«Истинный законодатель ничего не должен бояться кроме беззакония…» — Маркс.

Снизу, со дна глинистого котлована, кто-то требовательно кричит:

— Эй, прораб, сюда, живо!

Пугач поднимается с бетонной трубы, молча козыряет и уходит.

Вечером меня вызвал к себе Семен Фирин. Не подавая руки, не спуская с меня глаз, полных холода и настороженности, строго, напрямик, спросил:

— Скажи, Саня, чем тебя заинтересовал прораб Пугач? Можешь не отвечать, если хочешь. Предупреждаю: разговаривает с тобой не начальник лагеря, а твой доброжелатель, поклонник твоего таланта.

— Пугач, — говорю я, — заинтересовал меня прежде всего тем, что он и его бригада очень хорошо работают.

— Еще чем? — спрашивает Фирин. Смугло-желтоватое его лицо твердеет.

И я тоже начинаю сердиться.

— Тем, что он мой донецкий земляк, — говорю я, повышая голос. — Тем, что я увидел и почувствовал в этом прорабе душу настоящего человека.

— Вот как! — усмехнулся Фирин. — Интересно! Может быть, ты скажешь мне, что это за душа?

Я, хотя уже сознавал, что не следовало этого делать, рассказал Семену Фирину и о своем разговоре с Пугачем, и о своих сомнениях в том, что Пугач мог быть вредителем или пособником вредителей. И о тяжелых чувствах, вызванных этими сомнениями.

Фирин слушал меня, судя по его глазам, с полным сочувствием. Но когда он заговорил, я не услышал ни одного слова, созвучного моим переживаниям.

— Плохи твои дела, Саня. Оказывается, ты взялся не за свое дело. Может, пока не заработал грыжу, свалишь с плеч непосильный груз? Говорю тебе это опять как друг. Подумай!

Возвращаясь из Дмитрова к себе домой во Влахернскую, заехал на участок, где был начальником вольнонаемный Н., бывший «тридцатипятник», «перекованный» несколько лет назад на строительстве Беломорканала. Там он был досрочно освобожден, награжден орденом Трудового Красного Знамени.

Войдя в лагерь, я направился в РУР, в роту усиленного режима, чтобы узнать, кто там сидит и за что именно наказан. РУР — это обычные тюремные камеры, с решетками на окнах и замками на дверях. Содержатся в них заключенные, совершившие какой-либо проступок.

В каждой камере я обнаружил мужика и бабу. Внутренняя лагерная тюрьма стала домом свиданий! В первый момент я не знал, как поступить. С этим осознанным незнанием мне следовало покинуть РУР. Не проявил должной мудрости. Опытный работник не посмел бы замахнуться на уважаемого высоким начальством начальника участка, недавно получившего из рук Калинина орден Трудового Красного Знамени. А я расшумелся и, пользуясь властью, разогнал парочки по камерам-одиночкам. Бывший уголовник, досрочно освобожденный, орденоносец полыхал мне в лицо винным перегаром и размахивал кулаками, требуя освободить своих разгулявшихся дружков. Тогда я приказал и опасного орденоносца водворить в камеру. На трезвых еще действовали мои ромбы.

Утром меня вызвали в Дмитров. На этот раз Фирин разговаривал со мной Fie у себя дома, а в штабе строительства, в кабинете. Грохнул кулаком по столу.

— На кого покушаетесь, Рыбалка? Вам хорошо известно, что начальник пятого участка награжден орденом. Вам также известно, что он назначен приказом наркома. Так почему учинили над ним расправу? Какое имели право подвергать аресту?!





Я пытался рассказать, чем вызваны мои вчерашние действия. Разговор закончился полным поражением товарища Рыбалки.

Фирин попрощался со мной откровенно враждебно, и я понял, что дни моего пребывания на строительстве капала сочтены.

Плохи мои дела. И Пугачу непоздоровится. Теперь ему вспомнят мой особенный интерес к его судьбе, наши разговоры о Марксе и многое другое. Боюсь, как бы не расправились с ним круто. Могут лишить звания каналоармейца и сослать на лагерную каторгу — в Весьегонск.

Вернувшись к себе, я стал собирать записные книжки, личные вещи. Надо покинуть канал, не дожидаясь особого приглашения.

Вышел на крылечко подышать свежим воздухом.

Мой ординарец предстал передо мной с полной корзиной краснобоких яблок.

— Отведайте, гражданин начальник. Спелые. Медовые.

— Спасибо, Алексей Харитонович, садитесь, погутарим.

Он сел на ступеньки крыльца и с тревогой посмотрел на меня.

— На вас лица нет, гражданин начальник. Что-нибудь грянуло неладное?

— Уезжаю, Алексей Харитонович. Последний вечер вместе. Прощальный вечер. Так вот… Прощаясь с вами, я хочу сказать… Считаю вас честным человеком, оклеветанным, невинно осужденным. Будь моя власть, я бы уже завтра отменил несправедливый приговор.

Казак разрыдался. А я пошел в дом, взял нужную бумагу и вернулся на крыльцо, где все еще сидел бывший председатель колхоза «Заветы Ильича».

— Алексей Харитонович, я написал прошение о вашем помиловании на имя товарища Калинина. Всю вашу историю обстоятельно описал. Прочтите и подпишите.

Я передал ему бумагу и авторучку. Он подписал, не читая. Дабы слезы не испортили прошение, отвернул лицо как можно дальше в сторону.

Фирин на другой день позвонил по телефону и сказал:

— Нарком велел передать тебе, чтобы твоей ноги не было на канале!

И повесил трубку.

Сколько всего я накликал на свою голову! И поделом мне. Не надо было соглашаться на лестное предложение: надеть малиновую фуражку и по два ромба в петлицы и стать певцом перековки. Не надо было менять рабочий Урал на строительство канала. Не мой это профиль — лагерь с его колючей проволокой и невинно осужденными работягами вроде инженера Пугача и Алексея Харитоновича.

Что же делать?

Иду на Лубянку. Еще недавно нарком был гостеприимен, а теперь… передал через своего секретаря Герсона, что ему не о чем со мной разговаривать.

Изгнание со стройки канала неприятно само по себе, но оно грозит еще и тяжелыми последствиями. Ягода позвонит, если уже не позвонил, Мехлису и расскажет, что я провалил важное задание редакции «Истории фабрик и заводов». Часто бывая в доме Горького, Ягода постарается убедить Алексея Максимовича, что я не оправдал доверия Горького, «Правды», чекистов.

Хорошо относится ко мне Алексей Максимович, но едва ли не поверит главному чекисту. Опасного недруга заимел я в лице Генриха Ягоды. Не сумел с его точки зрения воспринять историю осуждения инженера Пугача и других каналоармейцев, хотя бы моего ординарца-казака.

Для Горького каналоармейцы — явление эпохи. Из сотни писателей, побывавших на ББК и на подготовительных площадках трассы Волга — Москва, он выбрал меня, предоставил мне честь быть летописцем строительства нового канала. Понадеялся на меня, а я… Простите, Алексей Максимович. Не мог поступить иначе — совесть не позволила. Не разобрался Ягода в том, что произошло в РУРе пятого участка, и рубанул сплеча. Приказ наркома не подлежит обжалованию. Да еще какого наркома — НКВД. Но я все равно стою на своем: никому, самому заслуженному каналоармейцу и вообще кому бы то ни было, не позволительна вседозволенность.