Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 30



Подумав, добавил:

– Не с самыми, конечно, великими вершинами, как Гоголь или Толстой, мы его сравниваем, но со средними величинами великой гряды.

«Нагрядил Феликс», – хмыкнул Федор, подавая парку. И Солоухин в тон ему прочитал четверостишие Дудина, родившееся на вечере:

Единственное, о чем в тот наш банный день не мог Федор говорить без умиления, это о композиции «Братья и сестры». Ее поставил и сыграл на вечере по его романам и повестям выпускной курс театрального института, который после сдачи «госов» и защиты дипломов отправился в Томск и теперь специально приехал на юбилей с этим спектаклем.

Пошли по стопам любимовской «Таганки», поставившей «Деревянные кони». Играли сразу и судьбы Пряслиных, и этот свой замысел, становясь как бы нынешним поколением хрестоматийной династии. И все это «железом, обмакнутым в сурьму», плавилось в их безграничном обожании Федора Александровича, за него – в огонь и в воду, за него – и на костер.

Вечно ощетинивающийся, как бойцовый петух, Федор не мог вспоминать об этом без дрожи в голосе. Мальцев заглушал ее утверждениями, что ни в какой Томск им ехать не надо было. Там своим талантам податься некуда. Создавать театр здесь. Держаться за Додина.

Так оно, кстати, и случилось.

…Майским, не по северному приветливым деньком 1983 года мне позвонили в Стокгольм из Москвы: умер Федор Абрамов. Оперировали по поводу желчного пузыря. А умер от сердечной недостаточности. Хоронить будут на родине, в Верколе.

Страшная новость оглушила. Я не успел еще прийти в себя, как секретарь сказал мне – на проводе Владимир Алексеевич Солоухин.

– Звоню по поручению Федора Александровича, – заохало в трубке. Я обмер. – Передай, – велел, – Борису, что сегодня Ленинград прощается с Федором Абрамовым.

Я не нашел в себе ни сил, ни мужества о чем-то спросить Солоухина. Только сказал, что у меня от его слов – мороз по коже.

В первом же письме вдове писателя, Людмиле Владимировне Крутиковой, Люсе, как он ее звал, признался: к тому, что сказал мне Владимир Алексеевич по телефону, и сейчас боюсь прикасаться. Может, я и не так понял его?

Один тиран, четыре генсека и два президента

Видел я трех царей: первый велел снять с меня картуз и пожурил за меня мою няньку, второй меня не жаловал; третий хоть и упек меня в камер-пажи на старости лет, но променять его на четвертого не желаю…

На моем веку были один тиран, пять генсеков и два президента, не считая Путина, с которым я дела не имел.

Сталина я видел живым один раз, на Мавзолее.

С Хрущевым летал в загранкомандировку – в Австрию.



Брежнев назначил меня главным редактором «Комсомолки», объявил один простой и один строгий выговор и отправил послом в Стокгольм.

Андропов делился соображениями относительно литературных тенденций в СССР и собирался назначить главой телевидения и радио.

Черненко по моей просьбе заступился за писательский жилищный кооператив в Красновидове и помог издать БСЭ на греческом языке.

Горбачев сначала продержал невъездным в Стокгольме и Праге, а потом назначил министром иностранных дел.

Ельцин в Москве спрашивал, как поступить с Хоннекером, и в Лондоне предлагал зарулить в какой-нибудь лондонский паб вместо очередной казенной встречи с Мейджором…

На трибуне и в гробу

Увидеть живого Сталина – это была мечта каждого пацана в годы моего детства. Единственный шанс осуществить ее, если ты, конечно, не родственник и не сын члена политбюро, – попасть со взрослыми на Красную площадь в дни парадов и демонстраций. То есть Седьмого ноября или Первого мая.

На трибуны, что вдоль кремлевских стен и ГУМа, моего отца никто не приглашал, от участия в демонстрациях он под всякими благовидными предлогами уклонялся.

Все надежда была на соседку по дому, Варвару Васильевну, с сыном которой Игорем мы были друзьями не разлей вода. Она работала бухгалтером в диспансере для нервнобольных, который располагался на Палихе, то есть гораздо ближе к центру столицы, чем наш останкинский барак, и в силу своего неукротимого общественного темперамента не пропускала ни одного коллективного мероприятия. И то сказать, в хорошую погоду шествие по улицам Москвы превращалось увеселительную прогулку – бочки с квасом и ларьки с пивом на изукрашенных плакатами и портретами вождей улицах (у мужчин непременная чекушка в кармане); песни и задушевный треп с друзьями и подругами. А в завершение – священный трепет прохода мимо Мавзолея с головой, повернутой на девяносто градусов в его сторону.

Первая попытка узреть вождя была предпринята в день парада и демонстрации по случаю Победы в Великой Отечественной войне. В семь утра мы все трое, В. В., Игорь и я, были уже на Палихе. После часа веселой и возбуждающей толкотни заняли место в рядах маленького коллектива врачей и служащих – пациентов на демонстрацию не выводили – диспансера, который, в свою очередь, влился в мощный и нескончаемый поток предприятия, которое в силу своих масштабов имело привилегию идти ближе всех к Кремлю.

Страсть увидеть великого человека или того, кто таковым считается, – чувство или, если хотите, психоз особого рода, избегнуть которого мало кому удается. И не только в юном возрасте. Я в этом еще раз убедился, когда перечитал «Войну и мир» Толстого. На протяжении всех четырех томов объектами, вернее, субъектами интенсивного созерцания со стороны окружающих там являются Александр Первый, Наполеон и Кутузов. Гамма ощущений, которые испытывают при этом самые разные персонажи эпопеи, поистине безгранична, но они присущи каждому. От инфантильного обожания кумира, как у Пети Ростова в отношении государя-императора, до презрения к Наполеону у Пьера.

Толстому все это справедливо представляется унижающим достоинство человека. Увы, кроме него и по сию пору, кажется, это мало кто понимает.

На «великого человека» идут, как в кунсткамеру или в зоопарк, где наибольший интерес представляет самый экзотический экземпляр. И если крокодил, то хочется, чтобы был позубастее. Бегемот – так побольше. Жираф – так самый длинный.

Как бы то ни было, увидеть Сталина летом 1945 года мне так и не удалось. Парад состоялся. Рокоссовский им командовал, Жуков принимал. Сталин созерцал с трибуны Мавзолея. Когда же дошло до демонстрации, начался такой ливень, что даже самые стойкие и самые осторожные стали разбегаться, радиоусилители, которые располагались на каждом перекрестке, проорали, к нашему великому с Игорем огорчению, что народное шествие отменяется.

Через несколько лет студентом Московского университета, которым участие в праздничных демонстрациях вменялось в обязанность, а за неисполнение следовало наказание, я снова двигался в направлении Красной площади. Погода была безоблачная, и путь наш был недлинным, от Моховой, где располагался факультет журналистики МГУ. Помню и то, что, как бы мы ни резвились по дороге, сколько бы ни трепались с девчонками, вопрос если не на устах, то в голове у каждого был один: будет или не будет? Увидим или нет?

Увидели. Мы еще не поравнялись с Мавзолеем, как в нашей колонне, которая была второй или третьей от Кремля, послышались голоса: «Сталин, Сталин». И сразу те, кто был сзади, заторопились вперед, а те, кто впереди, наоборот, замедляли шаги и, невзирая на подгоняющие возгласы милиционеров и чекистов в длинных темных плащах и шляпах, норовили остановиться, чтобы получше разглядеть знакомый каждому силуэт. Ничего специфического по сравнению с тем, что видел сотни раз в кинохронике и документальных фильмах (телевидения дома еще не было), я не обнаружил. Но оттого, что увидел-таки Сталина, самого Сталина, чувствовал себя триумфатором. Не с таким ли же чувством взбираются альпинисты на Эверест, не то же ли ощущали путешественники и туристы, добравшись до какого-нибудь из семи чудес света?