Страница 21 из 49
Хоть и не был Евлампий большевиком, однако ж власти Советской ни в чем не воспротивился, когда объявилась она заревым флагом на башенке Заозерского волостного правления.
А лишь только землю делить стали, приглядел себе сердечную подругу.
Как вошла веселуха Дашенька в дом, светлее жить стало. Но сколь ни бились молодые хозяева, не могли одолеть нужду. А тут наследники начали появляться — сперва сынок Гераська, потом девчушки — Галинка с Настенькой. Да и Устя к тому времени заневестилась, справа ей потребовалась какая ни на есть...
Ну, прямо, нос вытащишь, хвост увязнет.
Осерчал шибко Евлампий на такую жизнь и, когда начали строить колхозы, чуть не первым записался, в полном согласии с женой, в Берестянскую артель «Почин». Напросился в конюхи, не изменил старой дружбе с лошадьми.
Хоть не сразу, но стали налаживаться в артели дела.
А время на месте не стоит, вперед катится, то одну, то другую перемену в жизнь Евлампия несет. Выдали замуж Устинью, подросли, отучились в школе Гераська с девчонками, и пришло время родителям — Дарье Архиповне с Евлампием Назаровичем отпустить детей из родительского дома. Увезли женихи девчат по соседним деревням, а у Герасима оказался талант картинки рисовать. Заезжий школьный инспектор увез Герасима в областное художественное училище, и в доме Берестневых поселилась тишина, и все чаще в родительские сердца вползала тоска о разлетевшихся детях. Дарья Архиповна еще как-то спокойно переносила тишину в избе, а заскучав о своих девках, бежала погостить на денек-два, бывало и на неделю, то к одной, то к другой дочери.
Тяжелее было без ребят Евлампию Назаровичу. Не то, чтобы нужна была их помощь, а так — по житейской традиции, по складу характера нужно было ему кого-то наставлять уму-разуму, приучать к хозяйственной сноровке. А больше, пожалуй, тяготило его то, что не может он супротив своих соседей выставить на колхозную работу ни одного своего молодого работника. За самое живое задевало Евлампия Назаровича, когда вывешивали в конторе ведомость или «вычитывали» на собраниях — чей колхозный двор сколько трудодней заработал. И выходило так по этим объявлениям, что у погодков Берестнева падало на двор по две-три тысячи трудодней за год, а у него с Дарьей и до тысячи не дотягивало. После же того, как Дарья надсадила руки на дойке, а работа в огородной бригаде скрючила их ревматизмом, Евлампию Назаровичу с его трудоднями за конюховство нечего было больше и глядеть на ведомости и вслушиваться в «вычитки» на собраниях.
По-особому тосковал отец о Гераське. Девки что — чужая добыча. А сын в дому — молодой хозяин, ему вершить дальше отцовский труд, беречь и крепить родной кров. А где вот теперь Гераська, к чему привыкает, к какому труду? Картинки рисовать? Не укладывалось в голове у Евлампия Назаровича, что на картинках можно прожить. Казалось ему, что все это лишь забава. А случилось так, что эта Гераськина забава всю судьбу отцовскую перевернула, судьбу колхозного двора Берестневых.
Первые годы Гераська приезжал домой на каникулы, на практику. Как же были рады отец и мать этим приездам сына. Они не знали, куда его посадить, чем угостить, сколько подушек подложить ему под голову. Отец уводил сына на конеферму и с гордостью показывал кровных рысаков, иноходцев. Хвастался призами, которые он «загреб» на Ирбитском ипподроме, сажал на резвого скакуна, чтобы пронес он Гераську по селу «с веселым ветерком», а односельчане поглядели — каков растет у Назарыча сынок. Находил отец заделье съездить с сыном в колхозные поля, как бы ненароком подивиться при сыне: «...глянь-ка, Гераська, какие у нас нынче овсы подымаются!», или придержит лошадь у пшениц, будто для перекура, а сам опять дивится: «Ну и хлеба, однако, растут! Завалимся хлебом, право-слово, завалимся!»
В эти первые годы учебы Герасим приезжал домой на каникулы наскучавшимся по родным Берестянам, по родному дому, по своим школьным сверстникам. Целыми днями он пропадал с друзьями в полях, носился где-то по дремучим дубравам, по зарослям черемушника, часами бултыхался или рыбачил на речушке Берестянке. Но непременно таскал с собой за поясом штанов толстую затрепанную тетрадь, в которой день за днем появлялись все новые и новые зарисовки родных мест, картинки труда колхозников, молодежных хороводов, крестьянских изб.
Заглянув однажды тайком: в «рисовальную тетрадь» сына, отец подивился: «До чего же, стервец, похоже все подмечает!» Но он был поражен, увидев на одной из страниц себя, держащим под уздцы жеребца Самопала. «Когда же это он меня схватил?» Дарьи в избе не было, и, чтобы проверить схожесть, Евлампий Назарович глянул на себя в зеркало: «Как вылитый!.. А глаза-то у Самопала так и косят».
Целый день коневод горделиво ходил по конюшне, нет-нет, самодовольно поскрипывая на строптивого Самопала: «И-и, ох, ты, срисованная скотина!» От этого рисунка Евлампий Назарович даже как-то возвысился в своих глазах. Вечером спросил у сына:
— Ну и на кой ляд ты это все рисуешь, Гераська?
— Пригодится, тятя. Руку на рисунках и этюдах набиваю.
В последующие годы Герасим все реже и реже приезжал в родные Берестяны. Писал, что поступил в какое-то еще более высшее училище, в летнюю пору ездят они по Уралу писать этюды.
Порадовал однажды сын большим письмом о первом участии в областной художественной выставке, где были выставлены два его полотна, и в подтверждение приложил к письму каталог выставки. Среди десятков фамилий художников Евлампий Назарович с его непривычностью к чтению едва нашел «свою» фамилию. А в конце каталога, среди прочих «картинок» неожиданно увидел себя. Обомлев от радости, выскочил в сени, где Дарья процеживала молоко после дойки.
— Ястри его возьми! Ты гляди, как Гераська меня разрисовал!
Это был тот самый рисунок, где Евлампий Назарович с жеребцом Самопалом стоял на дворе конефермы. Сбочив и вздернув голову, рысак, как живой, пытался вырваться из крепкой руки коневода, державшего его за узду, косил на Евлампия Назаровича задорным карим глазом. Сам Евлампий Назарович стоял рядом в клетчатой сарпинковой рубахе, со вскинутой головой, властно и в то же время влюбленно глядя на жеребца. В этом игривом единоборстве коневода с рысаком чувствовалась глубокая их взаимная привязанность, и жеребец, балуясь неповиновением, как бы понимал, что в суровом, властном взгляде человека больше гордости его кровной лошадиной статью, неукротимой резвостью, чем недоброго желания грубо сломить его баловливую строптивость. От картины веяло влюбленностью колхозного коневода в свою работу, любованием человека красотой чудесного животного.
Евлампий Назарович не стал дожидаться, когда Дарья в полусвете сенок рассмотрит дорогую ему картинку. Дробно сбрякали ступеньки крыльца, схлопали дворовые воротца. В этот памятный вечер Дарье Архиповне пришлось долго сумерничать, дожидаясь мужа. Евлампий Назарович пришел домой почти за полночь, пока не облетел с Гераськиной картинкой чуть не все Берестяны.
Но эта радость была последней. Письма от сына приходили все реже, ласковых слов для родителей у него уже не находилось, но, как и в прежних письмах, Герасим не забывал упомянуть, что все еще в городе трудно с продуктами и хорошо бы, если б «маманя подослала чего-нибудь из еды». Маманя копила сливки, сбивала масло, пекла сдобные «орехи» — любимое лакомство Гераськи, доставала из кадушки прибереженные куски обсоленного свиного сала. Шили холщовый мешок, напихивали его припасенной снедью, и Евлампий Назарович относил увесистую посылку на почту.
«Кого кормим? — думал он, идя на почту. — Сказывал, будто получает там какую-то стипендию. А не послал небось, не привез ситчика матери на кофточку, аль отцу фабричной махорочки».
Обеспокоенный затянувшимся молчанием сына, Евлампий Назарович настоял, чтобы Дарья съездила к нему в гости, попроведала, узнала бы — здоров ли?
Вернулась Дарья Архиповна сумрачная: не сказавшись, не посоветовавшись с родителями, Гераська женился.
О сношке отозвалась скупо: