Страница 12 из 49
Покачав пустую бутылку на столе, он перевел свой взгляд на недопитый стакан гостя, Гусельников заметил это:
— Я не буду больше. У меня норма фронтовая.
Никита, вздрогнув, несколько мгновений остро и немигающе смотрел в глаза Семена Викторовича и, отодвинув от себя стакан гостя, трезво сказал:
— Ладно! Для ясности не будем. Действительно! Коренной вопрос, Семен Викторыч, не в мастерской, не в моем инструменте. О нем я сказал уже вам. Не могу я переносить, когда у нас колхозник на своем дворе — хозяин, а в колхозе — вроде поденщика. Стоит да кланяется, что пастух, что председатель. А ежели ты ждешь от колхоза какого-то проку, так становись хозяином на той работе, что тебе доверили. А поденщик что? Ждет приказания от бригадира, бригадир от председателя, а председатель висит на телефоне: директив от району ждет. Как будто мы не знаем или запамятовали, из какого места телки родятся, да на какой земле когда сеять, когда убирать. А в районе надсажаются, за нас думают, всякие обязательства за нас подписывают. А по мне бы так...
— Никита Афанасьевич! — прервал Гусельников. — Но ведь в районе люди не с потолка свои распоряжения берут.
— Да разве ему чего втолкуешь? — возобновила свои замечания Ефросинья из-за кухонной перегородки.
— Ну и пускай они там созваниваются, — не обратив внимания на Ефросиньины слова, ответил Никита. — А я хочу сказать, что по мне так бы надо. Настоящий хозяин сам себе не враг, чтобы у него земля или скот прогуливали. Беспрекословно! Нынче не старое время, машин всяких к нам нагнано, дай боже, и специалистов порядком насажено по колхозам. Уж как-нибудь мы постарались, дали бы государству, чего от нас требуется, чтобы этим американцам вставить в догон и угон. Безотказно!
— Так в чем же дело, Никита Афанасьевич? Рассуждаешь ты вроде здраво...
— А в том дело, товарищ председатель, что телефонные провода гудят, директивы циркулируют, а колхозники в поденщиках ходят. Округло! Ну, вот захлеснет вожжа тебе под хвост от такой захудалости, давай их язвить. Я — их, а они того тошнее — меня. Не раз из села убегал. Вредность! Ну, поживешь там, в городе, поработаешь. Наглядишься: кругом все кипит. Нарастает. Наглядно! Заторопишься домой. А ну, там этак же пошло? Сердце гонит, душа поет. Дойдешь до своего села — на тебе, и поскотина пала. Здрасте!
Рука Никиты машинально тянется к стакану. Тоскливо глядя в темный угол избы, он допивает водку и, перевернув стакан, надевает его на горлышко бутылки. Стакан, покачнувшись, звенит тонко и жалобно.
— Звонок! Вот так, товарищ председатель, и живем. Категорически!
В избе стало тихо, только над кроватью за печью разнобойно потикивали ходики. Из-за притолоки кухонной переборки в упор на мужа слезливо глядела Ефросинья, поджимая дрожащие губы, сдерживая какой-то душевный крик. И не сдержала:
— Маята ты моя, маята! — вдруг зарыдала она и упала на кровать, уткнувшись в подушку.
Семен Викторович почувствовал, как словно бы горячий клубок подкатил изнутри к глотке и прервал его дыхание.
Оторвав от подушки лицо, искаженное непереносимым страданием и мукой, Ефросинья выкрикивала перехваченным голосом:
— Девка родная из дому ушла! Невеста! От нашей-то с тобой маяты. Сколько нас с тобой уговаривала: «Тятенька, уедем! В городу-то мы легко проживем». Так тебя изволоком отсюда не вытащишь!
Никита сидел, опершись локтями на колени, зажав в ладони сухонькое лицо. Медленно оторвав его от ладоней, он устремил на жену тяжелый взгляд немигающих глаз, подернутых гневной мутью.
— Ну, нет! — помотал он всклоченной головой. — Нет! Это ей ловко. Она ведь только и есть, что родилась! А я родил! К чему же у нас в Лежневке над волостным правлением красное-то знамя мы вывешивали? Может, — ей это — тряпка, а мне это — моя кровь! Завоеванное! Мне хотится, чтобы эта кровь в моей Лежневке ключом взыграла! Родник! Семен... Нет. Товарищ председатель, справедливо я решаю? Только по совести. Коренное!
Гусельников пристально смотрел на этого тщедушного мужичонку. Он вспомнил его с замызганной шинелью в руках на дороге; в замкнутой настороженности в их первой беседе; с оттаивающим взглядом на разнарядках, когда Никита в зачиненном полушубке хозяйственно говорил о колхозных заботах. Сейчас он сдержанным, но окрепшим голосом провозглашал свою незыблемую веру, и Семен Викторович увидел перед собой беспощадного обличителя бед и тягот родного села, кровно преданного ему хозяина.
— Правильное твое решение, Никита Афанасьевич, — положил ему руку на плечо Гусельников.
— А как же неправильное? — вышел Никита на середину избы. — Пусть она нас бросила. Пусть! Она, может, и фамилию свою лежневскую переменила. Это ей ловко. А как мне, Миките Рябкову, от себя убежать? А что там мне скажут? Ну, может, наплевать, что скажут. А сам я что себе скажу? Других зазывал, а сам? Что я, потерял, что ли, веру в наш артельный зачин? Да ежели бы и потерял, так эта вера у других не погаснет. Дойдут руки у партии и до нашей Лежневки! Возобновится!
— Непременно, Никита Афанасьевич! — порывисто подошел к нему Гусельников. — Давай твою руку!
Никита сосредоточенно всмотрелся в лицо Семена Викторовича и чуть улыбнулся.
— Возьмешься? Были тут и до тебя. Подержатся и бросят. Тяжело нашего брата подымать. Но ежели подвести под наш принцип емкую хозяйственную вагу да пораскачать, так оно подастся. Безостановочно!
— Качнем, Никита Афанасьевич! Партия мне такую задачу и поставила. Вот я сейчас ездил. Охлопотал ссуду, материалов дефицитных шефы подбросят. Можно без боязни начинать. Берись-ка, Никита Афанасьевич. Подберешь себе работящую бригаду и двинем, как ты говоришь, безостановочно!
Глаза Никиты искристо блеснули, но тут же потухли.
— Посмотреть надо. Примериться, — задумчиво зажал он в кулак бороденку. — Поворот!
— Ну, будь здоров, Никита Афанасьевич! Засиделся я у тебя, а там делов, наверное, накопилось. До свиданья, Ефросинья... отчество-то не знаю. Извините. Нагостился, а как хозяйку звать-величать, не знаю. Хорош гость!
— Ой, да не беспокойтесь, — подала она стеснительно руку. Глаза ее просохли от слез, но натертые веки и подглазники еще густо пламенели. — Не осудите нас за разговоры-то наши.
— Да что вы! Хорошо поговорили! — уже с порога отозвался Гусельников.
Отвязав от вереи застоявшуюся лошадь, он заскочил в кошеву, но тут же осадил порывистого орловца и оглянулся на избу Никиты. Казалась она в сгущающихся сумерках еще ниже и печальней.
Но — странное дело — на душе Семена Викторовича было светло и радостно. Он знал теперь, что в этой ветхой избенке живет Микита Маленький с большой, неугомонной человеческой душой.
Из избы до слуха Гусельникова глухо, чуть внятно долетал задумчивый, но негрустный наигрыш гармоники. Семен Викторович широко улыбнулся и дал волю рвавшемуся орловцу.
Повести
Золотая медаль
Олени распластались в стремительном беге. Ненец на легкой нарте, окутанной снежной пылью, стоит словно в белом облачке, несущемся за убегающими животными. Ритмически поднимается в его левой руке тонкий, звенящий на ветру тюр[1], заставляя оленей еще выше взметывать черные сверкающие копыта.
Монотонная, как вьюжное завывание, несется за оленями, за нартами песня ненца:
1
Длинный погонный шест.
2
Ястребиное перо — знак большой скорости, с которой должно быть доставлено известие.