Страница 45 из 51
Но то были самые близкие люди, девушка же ему чужая, он и видел-то ее один раз, однако ж Воронов чувствовал, что это самая тяжелая для него утрата.
Он проходил мимо молодежного кафе. Воронов зашел бы туда и выпил коньяку, но за стеклянными стенами, за опущенными шторами люди веселились, ели мясо, пили, танцевали, он же будет одинок и одиночества снести не сумеет.
И когда Воронов понял окончательно, что душа его больше не может выдержать, он неосознанно, как к спасению, подошел к будке автомата и бросил монету. Знал, что только это может уменьшить его горе.
И когда далеко, где-то на том конце, сняли трубку, Воронов коротко попросил:
— Таню!
— Это я.
Он не знал, живет ли она в отдельной или же в большой коммунальной квартире, ее могло не быть дома, и то, что к телефону подошла именно она, обрадовало Воронова.
— Это я, — сказал Воронов.
— Да.
— Я ничем не смог вам помочь. Я никому не смог помочь.
— Я уже знаю. Спасибо вам. Где вы сейчас?
— Это далеко. Но я хочу вас видеть.
— Да.
— Вот прямо сейчас. Я ничем не смог помочь.
— Где вы?
— В автомате.
— Это где?
— Тут, на улице. Большое дерево на тротуаре.
— Так где же?
Он назвал улицу. Он был в двухстах метрах от станции метро.
— Вы там и стойте, у этого дерева. Я сейчас приду. — И отбой.
Выйдя из будки, он увидел свет в ближайшем дворе и пошел на этот свет. Это была окруженная деревянными бортами площадка. Над ней на столбе метался фонарь. Мальчишки лет двенадцати гоняли мяч. Земля была сырая, они бегали медленно и часто падали.
Воронов, облокотясь о бортик, смотрел на их возню, он вспомнил свое детство и был им недоволен, как недоволен был и всей последующей жизнью. Он понимал, что и в детстве и во всей остальной жизни он многое бы переиграл, — хотя, верно, все равно стал бы врачом, иначе куда бы он делся со своей жалостью к слабым людям, — и Воронов даже не знал сейчас, что именно он стал бы переигрывать, и вот это-то особенно огорчало его.
В ожидании его не было нетерпения. Вернее, оно было, но Воронов сдерживал его уверенностью, что в такой вечер ему хоть в чем-то должно повезти. Хоть вот в том, что с ним рядом будет живая душа и он не будет одинок.
Улица была тускло освещена. Издалека, из тупика, в котором станция метро, шла сюда женщина, и Воронов пошел ей навстречу. Он пока не узнавал ее, но знал наверняка, что это идет Таня, он ускорил шаг, и еще ускорил, и почти побежал, сердце его заколотилось и подступило к горлу, ускорила шаг и женщина и тоже почти побежала, а он все не узнавал ее, и это могла быть чужая незнакомая женщина, идущая навстречу другому мужчине, и недалеко от фонаря они встретились, столкнулись, и в мельканье фонаря Воронов узнал ее лицо.
Он стоял чуть наклонившись, закрыв глаза, и не мог перенести сегодняшнее несчастье и сегодняшнее счастье, и они — счастье и несчастье — были так тесно переплетены, что нельзя было отделить одно от другого, и, где начинается одно и где кончается другое, отличить невозможно, и перенести это было нельзя, и он не смог даже сдержать легкого стона от невыносимого мучения нового счастья, и снова застонал, и чуть выпрямился, а она потянулась за ним, и уже отделить их друг от друга было невозможно.
Они стояли посередине тротуара, их обходили редкие прохожие, и, привыкая друг к другу, они стояли так долго, что когда Воронов открыл глаза и взглянул на небо, то увидел, что темное небо вымыто от туч и в том месте, где висел сгусток закрученного тумана, сияет полная влажная луна. Ветер стих, и лишь чуть посвистывало за глухими домами.
Они прошли под темной аркой и глухим двором вышли к станции метро, у Воронова не было пятаков, и он пошел к автомату разменять деньги. Когда он обернулся, Тани не было, и хоть он знал, что она стоит за большой колонной, но сейчас, оставшись без нее, даже и на миг, он испуганно понял, что без нее ему не пережить и этот даже миг. Она вышла из-за колонны, и Воронов поспешил к ней, он хотел осторожно взять ее за руку, но был нетерпелив, не рассчитал движения и слегка дернул руку, но Таня улыбнулась ему, и они встали на ступеньки эскалатора.
Это было плавное движение, как сон, как вальс под духовой оркестр в загородном парке, бесконечное ровное движение вниз, Таня переплела пальцами его пальцы, и он встал ступенькой ниже ее, и его глаза были вровень с ее глазами, и глаза эти потемнели за то время, что он их не видел, и лишь рыжий ободок вокруг них был так же светел, плыли мимо них наверх люди, кто-то обгонял Воронова и Таню, кто-то даже толкнул Воронова, и толкнул больно, но он не обратил внимания, потому что понимал, что у всех людей точно такая же радость, как у него, все плывут в вальсе под духовой оркестр, и у всех такие же беды, как у него, но на время этого вальса люди умело эти беды прячут.
Вагон был ярко освещен, сиденья заняты, и Воронов с Таней остались стоять у двери, люди сидели, стояли лишь они одни и потому были на виду всего вагона.
Воронов был уверен, что все люди в вагоне понимают их состояние и не осуждают их за то, что они это состояние не прячут, напротив же, он знал, что люди улыбаются, глядя на их улыбки, и мужчины завидуют ему, Воронову. Да он и сам бы завидовал тому человеку, который стоял бы рядом с этой женщиной. Но вот рядом с этой женщиной стоит он, и он долго ждал ее, скучал по ней, искал, и вот теперь нашел — и счастлив. Пусть на время пролета поезда до его, вороновской, станции метро, но он был счастлив и хотел бы, чтоб путь в этом вагоне был долгим, а всего-то лучше — бесконечным.
Движение поезда кончилось, но оно продолжилось движением эскалатора — движением наверх, — а потом было движение по ровной площади — движения разные, однако это был все тот же вальс под неясную какую-то музычку, не то это вальс «Грусть», не то «Осенние мечты» под духовой оркестр, — плавное это движение не было разбито даже и толпой, вышедшей из кинотеатра, люди обтекали их, и каждый танцевал свой танец под ту музыку, что звучала в душе каждого, но никто, пожалуй, не танцевал под «Грусть» или же «Осенние мечты», только Воронов и Таня.
Потом было движение трамвая. Он шел по темной улице, и видны были синие вспышки от трамвайной дуги. Воронов и Таня стояли на площадке, с ними ехали студенты, вышедшие из кино — рядом с домом Воронова студенческое общежитие, — поначалу они смеялись, а затем, заметив Воронова и Таню, отчего-то умолкли; трамвай покачивало, и в тишине вдруг раздался тонкий собачий всплеск — пожилая женщина везла в большой хозяйственной сумке молодого пуделька, видна была лишь его кудлатая голова, и он, переполненный молодой собачьей радостью, время от времени тонко лаял, и тогда все в вагоне смеялись легко и радостно.
Воронов понимал, что, когда ему будет тяжело, он всегда будет вспоминать эти молодые лица, позвякивание трамвая и вспышки над дугой, старинный вальс в душе и молодого этого пуделька, беспричинно радующегося самому факту собственного существования на свете, и Воронов знал, что все это он запомнил навсегда.
Потом они прошли тускло освещенным двором, свернули в первый подъезд от угла и были дома.
Все играл старинный грустный вальс, и такая нежность к этой женщине охватила Воронова, что стало трудно дышать. От этой нежности и беспрерывного грустного вальса отчего-то даже хотелось тихо плакать, и он уже знал, что сумеет защитить эту женщину от несчастий и обид, потому что нельзя, невозможно с этого мгновения порознь, — звучи, грустный вальс, если и умирать, то вот сейчас, под эту музычку, под посвисты ветра, другого мгновения не будет, другого такого же счастья, как вот это счастье, но так хочется жить, рано, рано умирать, ведь мы такие молодые, и если сейчас не умрем, то уж и не умрем, жить, снова жить, навсегда, вместе и навсегда, и все одному человеку — такое несчастье и такое счастье — да за что же, и как перенести это счастье, невозможно, невозможно. Так и молчать, молчать, тусклы все слова, жил и умирал в одно мгновение, только долгое молчание, оно-то и лучше любых слов, и пока не разорвется одно целое — клубок счастья и несчастья — и не вспыхнет мир, не загорится свет луны, не станут снова слышны дальние подкруты ветра, пока уместными не станут хоть какие-то слова.