Страница 44 из 51
Воронов понимал, что Соснин имеет теперь все основания сказать, что работа эта не из тех, ради которых нужно ломать планы, изменять направление клиники.
— Так можем мы идти на Ученый совет с нашими предложениями? — настаивал Соснин. — Я уже советовался с Самаринцевым, Захарченко, Подурским. Мне было необходимо знать, смогут ли их кафедры выполнить эту работу. Вы же понимаете, что нам одним с этой работой не справиться.
— Это я понимаю. Мы можем справляться несколько лет, а потом без помощи других кафедр просто завязнем.
— Конечно. И я понимаю, каких затрат потребует эта работа. Нам понадобятся сверхзнающие инженеры. Нам понадобится самая новая аппаратура. Больше того, нам нужны будут принципиально новые аппараты. Такие, каких не было еще нигде. Вы читали сообщение, что кто-то изобрел так называемый интраскоп, то есть аппарат, с помощью которого можно получать цветное изображение клетки без проникновения в клетку?
— Да, я читал. Думаю, что это бред.
— Я тоже думаю, что это бред. Не в этом дело. Но если вдруг когда-нибудь появится настоящий интраскоп, то в первую очередь он должен быть у нас. Дальше. В ближайшие три-четыре года нам необходима будет не только частичная помощь биохимиков, патанатомов, клиницистов, нам необходимо будет, чтобы они работали на нашу идею целиком, с полной нагрузкой. Нет сомнения, что наша лаборатория не справится. У нее и задачи другие, и класс несколькими порядками ниже того, что требуется. Время одиночек прошло. Хорошо это или плохо, это вопрос другой, но это истина. Вы согласны со мной?
— Согласен, Александр Андреевич.
— Словом, чтобы выполнить вашу работу, то есть до конца понять сердце, выведя его формулу, нужно, чтобы на вас работал весь институт. И не только институт. Понимая это, я разговаривал с профессором Самаринцевым, чтобы узнать, поддержат ли нас патанатомы, и профессором Захарченко, чтобы нас поддержали и биохимики.
— Они, конечно, отнеслись к работе иронично. Как к идее вечного двигателя.
— Нет, представьте себе. Им было интересно слушать меня, им даже и идея понравилась, они считают ее перспективной, но трудновыполнимой. Как вы сами понимаете, они не в восторге от того, что им придется изменять собственные планы. Да и кому бы это понравилось? Нам бы тоже не понравилось. Люди работают над докторскими и кандидатскими диссертациями, у них планы на несколько лет вперед, их планы вовсе не совпадают с нашими планами. Вам нужна, скажем, клетка Гассерова узла, а Самаринцев занимается поджелудочной железой. И он должен сворачивать собственную работу? Он этого не сделает, пока вы его не убедите. И даже если убедите, — усмехнулся Соснин, — все равно неизвестно, переменит он темы работ или нет. То же самое у Захарченко и на других кафедрах.
— Но если мы станем ждать, когда совпадут темы всех кафедр, мы рискуем никогда не дождаться такого совпадения.
— Нет, это не совсем так. Просто мы должны додумать наши предложения. Довести до состояния, когда в них не будет слабых мест. Вы не забывайте, что Самаринцев и Захарченко члены Ученого совета, и, если мы вынесем недостаточно подготовленную работу, они ее просто-напросто зарежут.
— Но это снова ждать?
— Да, ждать. Но что вы можете предложить?
— Я ничего не могу предложить. Я только хочу как можно скорее начать работу.
— Это понятно. Но спешка может все загубить. Нас не поддержат. Два-три года что-нибудь решают в жизни науки?
— А что, за меньшее время не удастся убедить руководство института и заручиться поддержкой министерства?
— Да. Так что все-таки решают два-три года в жизни науки?
— Конечно, в принципе мало что решают. Однако ж есть некоторая разница, через тридцать лет мы закончим работу, через двадцать восемь или тридцать два.
— Вы так думаете?
— Да. Я понимаю, что два года ничто в тысячелетиях развития медицины, но если за два года умрет немало людей и от нас зависит, двумя годами раньше или двумя годами позже они станут меньше умирать, эти два года становятся для нас очень и очень ценными. Они становятся решающими.
Соснин внимательно посмотрел на Воронова и задумался. Было очень тихо, и в этой тишине вдруг зазвонил телефон.
— Да. Да, Соснин. И что же? — вдруг забеспокоился он. — Конечно, неизбежно. Конечно, это так. Спасибо, что позвонили, — и Соснин осторожно, словно не веря в то, что ему сказали, опустил трубку.
Во время разговора Соснин был оживлен, энергичен, сейчас же он вдруг сник, как будто постарел на глазах, он печально покачивал головой, тонкие губы его были сжаты, углы рта скорбно опустились книзу, в глазах была печаль и безнадежность.
— Она умерла, Николай Алексеевич, — тихо сказал Соснин. — Да, она умерла.
Он помолчал, покачал головой, словно это могло ему помочь, и, собравшись с силами, сухо сказал:
— Мы поступим так, Николай Алексеевич. То, что мне хотелось сегодня выяснить, я выяснил. Мне нравится и ваше желание работать, и сама новая работа. Однако со многим я не согласен. Поэтому давайте все обсудим на кафедральном совещании. А лучше предварительно обсудим работу в узком кругу. Макаров, Панков, вы, я, Равченя. Там все и решим. Пожалуй, это все.
Воронов вышел из институтского двора на проспект. Посвистывал ветер. Воронов поднял голову и увидел, что в темном, уже поднявшемся с земли небе из закрутов, из спутанностей тумана наливается тугой сгусток луны. Он был мал, проступал смутно, и свет скручивался вокруг него и, дрожа, легкими рывками плыл к земле.
Воронов подумал, что вот он идет с работы, он жив-здоров, еще не стар, он мог бы радоваться тому, что небо очистилось от туч, тревожиться этой смутной луной, а девушки, юной, талантливой, нет и никогда больше не будет, и смириться с этим Воронов не мог.
Он попытался думать, так ли врачи лечили девушку, все ли сделали, он хотел бы, чтоб профессиональный интерес отвлек его, но понимание того, что сделано все и никто не в силах был помочь девушке, лишь утяжеляло утрату. Он всегда болезненно переживал потерю своих больных, но никогда так остро, как сейчас.
Они обсуждали сегодня его будущую работу, от работы этой зависела жизнь сотен тысяч и даже миллионов людей, и в тот миг, когда они говорили, растаяла жизнь этой девочки, вот с этим-то и не мог примириться Воронов. И сейчас он знал наверняка, что изменилось в нем что-то, он, конечно, будет жить дальше, ходить на работу и делать то, что он должен делать, и вместе с тем его, прежнего, привычного Воронова, быть уже не может.
Вдруг он догадался, что его особенно тревожило: его тревожил сгусток луны с раскаленными белыми закрутами вокруг, и он отвел глаза от луны, и тогда услышал подвывание ветра, и понял, отчего слышит постоянный шум. Это время укоротилось на одну частицу — частица эта была самой важной, она была стержнем времени, и без нее время уже не знало, двигаться ему вперед или назад или же остановиться, и оно остановилось.
Воронов понимал, что девушка эта могла стать замечательной балериной, могла и не стать, талант ее мог истощиться, и кроме опасностей, которые подстерегают всякого человека, ее ждали опасности профессиональные — ранняя перетренированность, травмы мышц, связок, суставов, и все могло оборвать ее танец; он же, Воронов, врач с опытом и знаниями, у него будущая работа, которая может принести исцеление миллионам людей и дать времени верный, незыблемый ход, но и зная все это, Воронов уверен был, что, если б продолжался ход этой девушки по земле, а растаял он, Воронов бы без всяких колебаний и даже радостно согласился на такую замену.
Потому что ее нет, а он есть.
И нет тети Аси и дяди Аркадия, нет мамы и брата Саши, нет Петра Андреевича Васильева и Николая Ильича Сперанского, нет однокурсника Вити Веденеева и верного друга Жоры Гуреева, их нет, а он есть, и это не по правилам, и это несправедливо. И сейчас он даже в чем-то упрекал их: вот они ушли, а его-то память жива, и быть с нею наедине невозможно.