Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 51



Воронов хотел бы рассказать о днях счастья, пережитых им, единственных днях, когда в нем была радость, а не привычная печаль, хотел бы пожаловаться, что дни эти так быстро кончились и теперь остается жить надеждой, что они еще вернутся. Хоть раз, хоть ненадолго. Но сказать это он снова не посмел и поэтому начал рассказывать о своих делах, надеясь, хоть слабо, что они будут интересны этой женщине.

— Когда-нибудь, — говорил он, — будет образован городской или даже районный сердечный центр, и все поликлиники города или района будут посылать в этот центр данные об исследованиях сердца, а в центре будут электронно-вычислительные машины, и они дадут ответ о каждом обследованном сердце, поликлинические врачи смогут давать конкретные рекомендации каждому обследованному человеку. Мы не позволим сердцу довести себя до болезни. Дадим задолго до болезни советы, как человеку вести себя, и это будут не общие рекомендации, но конкретные советы. Вот у вас все в порядке, и в ближайший год ваше сердце вам не угрожает, а вот вам нужно вести себя так-то и так-то и зайти к нам через месяц для повторного обследования, тогда мы уже сможем изменить рекомендации. Под нашим наблюдением будет каждое сердце. И в обязательном порядке. Как прививка против оспы.

Незаметно вышли к Большой Невке. Пошли по набережной. Деревья парка почти полностью оголились, тени их были так длинны, что доставали до воды. Плотные кучевые облака на белесом нетеплом небе напоминали о том, что скоро зарядят долгие дожди; и от близости осени, от неуверенности Воронова в том, что дела его интересны этой женщине, печаль его не проходила, но тяжелела и тяжелела. Если б одинокий человек, с горечью подумал Воронов, хоть на время мог отряхнуться, от печали, он, может быть, не был бы так одинок.

— Недавно в одной старой книге я нашел мысль о том, что люди как раз летом, а не осенью чувствуют близость своего увядания или же само увядание. Осенью, когда природа увядает и, казалось бы, человек должен думать о короткости своей жизни, в нем говорит инстинкт самосохранения, и инстинкт не дает возникнуть параллелям — вот жизнь вообще, а вот жизнь моя отдельная. Я думаю, что мысль эта несколько усложнена. У человека все-таки осенью появляется ощущение своей невечности. Осень, мне кажется, для того и прекрасна, чтобы подсластить эту горькую пилюлю.

По холодной бурой воде, перегоняя друг друга, плыли лодки-четверки с гребцами в желтых и красных майках. С моторной лодки в рупор покрикивал на них человек в желтой шапочке.

— В молодости я увлекался философией Мечникова. Я и сейчас уверен, что у человека есть инстинкт смерти, то есть то состояние, когда он чувствует, что утомился от жизни, ему наскучил и этот воздух, и эти гребцы, и эта осень, он устал и высшим счастьем считает приход конца жизни. Но для этого человеку нужно дожить хотя бы до ста лет. Чтобы появилось в человеке не кроткое смирение, но чтобы приход смерти человек принимал как великое счастье. Так непременно будет, человеческий род для этого как раз и существует. Вы простите меня, я много говорю, я неважный лектор. Не удивляюсь, что студенты плохо ходят на мои лекции.

— Пожалуйста, говорите.

— Но со скучной лекции студент может незаметно уйти. Вам же уйти трудно, потому что вы сказали, что не спешите.

— Я и не спешу.

Чтоб сократить путь к Каменноостровскому мосту, они свернули с набережной и пошли по аллее парка. Здесь росли старые мощные дубы, они пожелтели, но не последней гаснущей желтизной, а желтизной теплой, сентябрьской. Все жаркое лето впитывали они в себя солнце и теперь миллионами малых солнц помогали своему слабеющему брату.

Воронов вдруг понял, что в следующий миг он начнет жаловаться на свою жизнь, может, потом он будет жалеть, но остановить себя уже не мог, да он и не хотел останавливаться.

— Я понимаю, почему лично мне дорога новая работа. Просто я не знаю иного способа прервать свое одиночество. Я всегда хотел понять, отчего я невеселый человек — сам ли я по себе такой, климат ли виноват, жизнь ли окружающая, — я хотел бы быть веселым и радостным, хотел бы понять хоть для себя самого, в чем же счастье, и вот теперь все надежды я связываю с новой работой. И я боюсь, что и последние мои надежды окажутся напрасными. Вы простите меня, — повторил Воронов. — Я вас долго не видел, я скучал без вас, а вас все не было, и вы расскажите о себе.

— Что же мне рассказать?

— Ну, хоть как вас зовут, — засмеялся Воронов. — Для начала.

Она рассмеялась в ответ. Им было легко друг с другом, и они ждали любого удобного случая, чтобы засмеяться, и вот этот случай представился — он не знает ее имени, вот ведь как смешно — и они смеются. Это так легко и просто.

— Меня зовут Таней.

— Так чему же вы учите детей, Таня?

— Разному. Но в основном английскому языку.

— Расскажите, как вы их учите. Я думаю, вы с ними ладите, и они должны вас любить. По-моему, вас все должны любить.



— Что рассказывать? У меня двадцать один час в неделю. Веду с пятого по восьмой класс. В пятом «Б» — классное руководство.

Начала рассказывать она сухо, лишь из вежливости, но потом увлеклась, вопросительно посматривала на Воронова и, поняв, что ему интересно, оживилась еще больше. А его радовало, что у нее интересная работа и душа ее еще не засохла в школе, он знал это нередко встречающееся состояние врача и учителя: до тех пор пока не наступило привыкание души, они рассказывают о своей работе увлеченно, когда ж привыкают, то скучают на работе, чужие беды — это уже не их беды, и, когда их спрашивают о работе, они лишь машут рукой — есть много других интересных тем для разговора, и сейчас его радовало, что Таня еще не очерствела на своей работе, что она для нее не скучная обязанность, но радость, и, пока эта радость есть, человек легче переносит собственные неудачи и неустроенность быта.

— Несколько человек нашего выпуска уже ушли из школы. Кто водит туристов, кто переводчик в техническом издательстве. Я не смогла бы уйти из школы.

— Да, вы не смогли бы.

Они прошли Каменноостровский мост и свернули в узкую безлюдную аллею. Ярко желтел старый клен, молодые березки уже облетели, белесое небо лежало низко, вдали видна была зеленая крыша домика — или же это заброшенное озерцо. Он взял ее ладонь в свои руки, ладонь была теплой и сухой, и они молча шли, чуть касаясь плечами.

Было так спокойно, что казалось, в душе звучит старая забытая песенка, она-то и успокаивала Воронова, и он чувствовал наверняка, что в душе Тани звучит такая точно песенка. Он не хотел бы ошибиться, но, боясь, что песенка исчезнет и не вернется, спросить об этом Таню не смел.

Вдруг Воронов заметил, что по небу ползут тяжелые тучи, над зеленой крышей сгустились сумерки, они начали обволакивать домик, и неясное красное пятно вдали, и каждое дерево в отдельности, и всю землю целиком.

Они дошли до конца аллеи и остановились. Таня смотрела Воронову в глаза. Он увидел, что у нее серые с рыжим ободком глаза.

Ему хотелось дотронуться до ее щеки, погладить шею, но был такой покой вокруг — опадающие деревья, преддождевое небо, наползающие сумерки, — что хотелось, чтобы покой этот ничем не нарушался и чтобы длился он всегда.

— Я скучал, — сказал он чуть слышно.

— Да, — ответила она.

— Несколько раз я видел вас во сне, и я просыпался счастливым.

— Да. Вы найдите меня, — и она назвала номер своего телефона.

Воронов не стал записывать его, потому что знал, что не только эти шесть цифр кряду он запомнил навсегда, но и каждое ее слово, и вот этот жест, когда левой рукой она поправляет короткие рыжие волосы, он все запомнит навсегда, и если теперь он потеряет эту женщину, то это будет не страшно — он ее навсегда запомнил — вот только вспоминать ее будет невыносимо.

Ровно в четыре часа Соснина и Воронова ждала машина из больницы, куда они должны были ехать.

Выехали на проспект, долго стояли у переезда.

Небо висело тяжело и низко. Там, вдали, на проспекте за мостом, оно медленно опускалось к земле и наконец земли коснулось. На горизонте чуть слышно вздрогнуло. Небо стало фиолетовым, и полил дождь.