Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 53 из 144

Около пятнадцати человек сидело частью на скамье, частью на глинобитном полу, поджав под себя ноги, вокруг худого черного парня в саржевой блузе, подпоясанной гимназическим кушаком с медной пряжкой. Люди, одетые так грубо и бедно, как можно одеваться только на Балканах, сидели молча, подпирая небритые подбородки желтыми, изъеденными кислотой и исколотыми пальцами и неспокойно шевеля жесткими черными усами. Парень в ученической блузе читал из маленькой рукописной тетради, конспиративно обернутой в газетную бумагу. Читал тихо, очень медленно, почти после каждой фразы подымая голову на слушателей.

Понимать по-сербски русскому очень легко, по-босняцки — очень трудно. К тому же я опоздал. Но, вдоволь насмотревшись на строгие лица слушавших рабочих, на гладкие стены низенькой комнатенки и на загорелые подошвы уснувшего мальчишки, подчинился медленному ритму чтения, стал сопоставлять каждое слово, пытаясь понять, чья и о чем идет речь.

Пробежало несколько знакомых терминов, замерцали какие-то отдельные, сближающиеся в сознании точки… Волки… инженер… станция «Социальная революция»… Пропагандист прочел по-немецки слова «alle aussteigen» — «всем выходить»… и почти сейчас же, совсем явственно, по-русски — «Тит Титыч». Остановился — видимо, сам не будучи в силах объяснить непонятное выражение.

Ну да! Разговор Ленина с буржуазным инженером накануне июльских дней. Инженер готов был признать социальную революцию, если бы «история подвела к ней так же мирно и спокойно, гладко и аккуратно, как подходит к станции немецкий курьерский поезд. Чинный кондуктор, открывая дверцы вагона, провозглашает: «Станция «Социальная революция», «alle aussteigen» (всем выходить). Тогда почему бы не перейти с положения инженера при Тит Титыче на положение инженера при рабочих организациях».

Ленин! «Удержат ли большевики государственную власть!» Вторая часть брошюры. Здесь слушают брошюру Ленина о захвате власти…

Юноша читал долго, потом сделали перерыв. Начали обсуждать, спорить. Никогда не видел ничего подобного. Спорили тихо, охриплым шепотом, жадно, я бы даже сказал — хищно. Парень с тетрадкой и все присутствующие, кроме двух, были на одной стороне. Остальные два доказывали что-то другое. Сгущенность и накал спора были так сильны, будто речь шла не о захвате и удержании власти вообще и даже в частности в Боснии: по жестам, по страсти и напряжению разговора мерещилось, что решается судьба пьяного офицера в соседней мазанке: сейчас же задушить или подождать часок?

Чтец, доказывая правоту слов, все время возвращался к тетрадке, повторял отдельные слова, перечитывал заново. Но вдруг, дойдя до высшей точки возбуждения, остановился и с коротким возгласом резко ткнул пальцем прямо в меня.

Вся комната застыла. Долго, немного испуганно смотрели, слышно было тяжелое дыхание дюжины широких рабочих грудей. И потом… начался двухчасовой допрос меня через юношу — действительно ли удержали большевики государственную власть.

Было уже совсем поздно, когда начал спадать всклокоченный пламень вопросов и расспросов. За стеной буянил офицер. Трактирные попрошайки пели для него под зурну сначала королевский гимн «Бога молим за Карагеоргиевичей», потом плясовую «Кажи, Лено, кого волишь». Слушатели начали осторожно расходиться. Юноша с книжкой долго провожал меня через черную балканскую мглу.

Долгожданный юнец! Его старший собрат, сараевский гимназист Гаврила Принцип, тринадцать лет назад выстрелом в грудь эрцгерцога Фердинанда попробовал освободить от австрийского ига маленькую Боснию. Он добился только вечной каторги для себя; выстрел его пригодился как сигнал к величайшей всемирной резне. Этот второй сараевский гимназист не пожнет мировой славы Принципа, не добивается ее. Но его, рядового коммунистического агитатора, дело будет плодотворнее. Маленькая тетрадь, переведенная с русского, укажет путь к освобождению Боснии. Не старый император Франц-Иосиф и не молодой король Александр дадут сараевским беднякам настоящую жизнь…

По всей земле, за далекими морями, всюду, где только бьется в тисках угнетения несокрушимая человеческая воля, — всюду втихомолку в лачугах, в подпольных норах, за спиной у телохранителей капитализма растущим грозным шепотом занимаются бесчисленные ленинские институты, всюду предвещающе шелестят нелегальные рукописные потайные, неискоренимые ленинские тетрадки.

1927

Листок из календаря





Тридцать первого июля в кафе «Дю Круассан» на рю Монмартр, как всегда, подают лимонад. Не бутылками, по-московски, а в сыром виде, по-парижски. Надо самому выдавить свежую половинку лимона, самому набросать в стакан толченого льду, засыпать кислую смесь сахарным песком и залить содовой водой из сифончика.

В кафе «Дю Круассан» продают также французские сандвичи — черствоватый батончик, скупо проложенный ветчиной.

И четвертушки «Перье» — парижский нарзан.

И сигары — их можно обрезать, закурить о газовый рожок тут же, у мокрого мраморного прилавка, в толчее торопливых посетителей, забегающих на минутку сюда, в одну из десятков тысяч закусочных второго разряда, натыканных через каждые пять домов пятимиллионного Парижа.

Высокий плечистый старик тоже торопился. По пути сюда он наискось перешел улицу, не переставая оживленно и сумрачно говорить с двумя спутниками. Здесь, присев за столик в ожидании сандвичей и кофе, он, нагнувшись над столиком, громким шепотом разъяснял своим друзьям начатую в дороге мысль.

Гарсон в синем фартуке еще не взрезал булочки, еще не взялся рукой за большой коричневый кофейник. Два оглушающих выстрела разодрали тихую суету маленького кафе. В дыму не видно было, откуда и в кого стреляют. Но старик, подняв вверх голову, стал тяжело оседать со стула, пока не застрял мертво, упершись широкой грудью о мраморное ребро столика…

И гарсон и его хозяин совершенно спокойны. Они работают быстро, четко, как на теннисном матче. Не глядя, хватают ломтики ветчины, метко разбрасывают по чашкам кусочки сахара, со звоном выкладывают медную сдачу на блюдечко перед кассой.

— Стакан молока? Один момент, мосье! Сигару? Один момент, мосье! Вот стакан молока, мосье! Один лимонад и два оранжада? Один момент, мосье! Вот сигары — эти полегче, а эти покрепче. Вам полегче? Четыре франка, мосье! За стакан молока — два франка, мосье! Мерси, мосье! Мерси, мосье, до свидания! Еще лимонаду — один момент, мосье! Получить за сигару — мерси, мосье! Машинка и огонь — направо, мосье! Сандвич с сыром — один момент, мосье!..

Грохот выстрелов в кафе «Дю Круассан» заглох, и дым рассеялся. Довольно времени прошло. Ведь это ровно пятнадцать лет назад, в среду тридцать первого июля, Жан Жорес, не спавший несколько суток, изнемогший от беспрерывного напряжения голоса, мыслей, чувств, вышел из редакции «Юманите» сюда, в «Дю Круассан», подкрепиться перед вечерними митингами. И здесь, через окно, настигла его широкую грудь пуля «молодого человека Вилена», первая пуля мировой войны.

Если зайти в «Дю Круассан» в тихий час, хозяин и гарсон охотно покажут, как сидел мосье Жорес, и как примостился у окна убийца, и через какую дверь кинулся за полицией тогдашний гарсон. Но сейчас им не до того. Широкая человеческая река подымается вверх по рю Монмартр, ее ручейки затопляют маленькую закусочную. Надо торговать, побольше торговать, не отвлекаться всякими древностями — здесь в конце концов не Собор Парижской богоматери!

Те, кто торгует, вообще не склонны вспоминать о среде 31 июля и о четверге 1 августа. Нет ничего менее выгодного для торговли, чем неприятные эти даты, эти воспоминания. Можно, правда, торговать и великими мемориями «великой» войны. Во Дворце инвалидов показывают спальный вагон, в котором маршал Фош подписал перемирие с немцами, и старые такси, те, что были в последнюю минуту реквизированы для обороны Парижа. Но это перестало интересовать даже братьев союзников, американцев и англичан, тех, кто приезжает сбросить лишний золотой жир в истомно распростершемся Париже.