Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 144

Целые кучи книг прочитаны, изучены, проконспектированы. Гельц вертит в руках список своей библиотечки, занимающей половину всей его камеры.

— Хочется читать буквально все без разбору. Ведь мы все, революционные рабочие, — недоучки, а я так совсем неучем вошел в движение. Приходится ограничиваться, читать по системе, чтобы лучше и больше успеть.

На столе у Гельца лежат труды по психоанализу в соседстве с «Проблемами китайской революции», агрономические книги рядом с «Вопросами ленинизма» Сталина; Горький, Форель, Дарвин, все ленинские тома. Он беспокоится: говорят, в новом издании Ленина есть неопубликованные раньше статьи, а на немецком языке всего этого еще нельзя достать»

Мы говорим долго, до сумерек, и очень много обо всем, и господин директор, усевшийся в стороне надутым классным наставником, забыл о там, что нас надо перебивать. Он слушает, весь сам полный интереса, нашу пространную» совсем по-русски нескончаемую беседу о международном политическом положении, о будущих выборах в Германии, об Америке, о Лиге Наций, о засухоустойчивых культурах пшеницы, об омоложении, об опасности войны, о новых театральных постановках, о Сибирско-Туркеетанской железной дороге, о боксе, об автостроительстве в СССР.

При каждом упоминании имени Советской страны Гельц становится все более как-то строже, тверже, серьезнее. Что-то в нем выпрямляется. Иронические блестки уходят из глаз, уступают место металлическому отсвету.

— Ведь десять лет! Уже совсем скоро будет десять лет! Именно это — самое лучшее, самое дорогое, что есть для меня на свете. Пойми, попробуй это понять по-настоящему, и тогда ты по-настоящему поверишь мне: вся моя жизнь, каждая моя мысль, каждое дыхание принадлежит Советскому Союзу!

Этот крепкий, даже внешне, по облику настоящий борец, весь из стальных мускулов отлитый, ничуть не сокрушенный семью годами строгого одиночного заключения человек сейчас по-настоящему взволнован.

— Господин директор! Вот вы совсем других убеждений, чем мы оба. Но ведь и вы, не правда ли, вы не станете отрицать, вы подтвердите, что Советская власть имеет за свои первые десять лет огромные, неслыханные достижения!

Господин директор словно просыпается ото сна. Он опять принимает свой- установленный инструкциями вид.

— Прошу вас, Гельц, не высказывать и не предугадывать мои мнения, особенно по общеполитическим вопросам. Это дело мое, а не ваше. К тому же я считаю, что ваше свидание слишком затянулось.

Мы прощаемся. Гельц деловито, практически нагружает своими текущими мелкими заботами. У него всегда есть тучи этих забот — не о себе, а о соседях по тюрьме, о политических и об уголовных. Со всеми он ухитряется как-то держать связь, обо всех печься, писать по их делам письма, оказывать большую помощь, делать маленькие дружеские сюрпризы.

— Тут сидит уже шесть лет один несчастный чертяка. Его закатили на восемь лет за соучастие в ограблении поезда. Я убежден, что это — не профессиональный преступник. У него нет ни адвоката, ни родных, ни одного человека во всем мире, кто подумал бы о нем. Он еще ни разу ни от кого не получал никаких передач. У меня очень большая просьба — нельзя ли послать этому фрукту хоть какой-нибудь пакетик? Только, пожалуйста, безыменный, не то он догадается, что это мои штуки. И затем, если можно — непременно вложите туда какую-нибудь брошюрку по птицеводству. У парня болезненный интерес к разным птичкам!

— До свидания…

— Да, я надеюсь, что мы увидимся. Говорят, меня хотят амнистировать, чтобы избежать скандального пересмотра процесса, который должен же когда-нибудь состояться. Я склонен верить в возможность такого маневра, это похоже на правду. Если я выйду,

— я сначала поработаю с полгода в организациях, в ячейках, освоюсь с живой жизнью и тогда, уже «осмысленным человеком», а не свежим арестантом, приеду к вам. Иначе не будет никакой пользы…

Господин директор наблюдает, как двое мужчин троекратно целуются, жмут друг другу руки, уходя, долго, слишком долго, смотрят друг на друга. Это не запрещено между близкими родственниками. А эти? Они — не родственники, но, видимо, чем-то очень близкие. Надо будет для следующего раза справиться в циркулярах.





В тюрьме уже знают. Когда повторно звенят замки и решетки, выпроваживая редкого гостя, молодой звонкий голос откуда-то издалека, из пятого этажа камер, доносит долго, протяжно, до конца легких:

— Да здравствует Москва!

1927

На желтом бастионе

Я был в маленькой стране Боснии, о которой у нас ничего не знают. Рядом с Боснией пролегает Г ерцоговина, в честь которой у нас выпущены дорогие, но неважные папиросы «Герцоговина Флор». О Боснии у нас нечего прочесть даже на папиросных коробках. Трудно заниматься географией на ходу; но если взять наш Дагестан, перенести его в сухие астраханские пески и приправить крымской пестротой, получится нечто вроде образа Боснии.

Город Сараево, столица Боснии, запрятан в долине речки Милячки, у подошвы высоких гор. В нем пять гостиниц, сотня хороших автомобилей, полсотни церквей и мечетей, несколько табачных и ковровых фабрик, кожевенный завод, музей, трехсотлетний публичный дом и такого же возраста тюрьма.

Сараевские жители делятся на три почти равные части. Одна разместилась на нижних, чистеньких и довольно европейских улицах у реки, носит белые штаны, затейливые галстуки, офицерские погоны, заседает в канцеляриях, взимает налоги с крестьян, долго и продуманно отдыхает на верандах ресторанов, танцует в садиках перед гостиницами. Другая — выгибает позвоночники у ткацких ковровых станков, слепит глаза в кружевных мастерских, забивает легкие табачной пылью на сигарных фабриках, выстаивает с утра до ночи у огромных чанов с кожами, тяжело опершись руками в вонючую дубильную жижу. Третья часть не сидит и не стоит, молча слоняется от дома к дому, протягивая каждому встречному руку за милостыней, облепляя назойливыми хнычущими роями каждого приезжего, разрывая грязными ногтями мусорные кучи в поисках необглоданной кости, пустой консервной банки с остатками застывшего жира.

Чиновники, рабочие и нищие — их вместе семьдесят тысяч в Сараеве, — и город дремлет, расплавляемый невыносимым октябрьским солнцем, и жизнь остановилась, и не о чем загадывать вперед. Кто поверит, что здесь, в этом затерянном балканском городке, раздался первый выстрел мировой войны? Ведь именно здесь были убиты австро-венгерский наследник престола и его жена, здесь упали первые два высокопоставленных трупа, перекрытых пирамидой из десяти миллионов мертвецов «великой» мировой войны!

Немного дней прошло, и я уже хотел покинуть крохотную боснийскую столицу, жалкий городок, имя которого написано на первой странице отвратительной окровавленной книги, когда ко мне пришли некоторые люди и тихо сказали странные слова:

— Пойдем слушать Ленина. Сегодня вечером, на мосту, под правым платаном.

В указанный час под ветвями платана сидел босой оборванный мальчуган и смотрел на гладь реки, мучительно ковыряя коричневым пальцем в дебрях носа. Он лениво оглядел меня и не торопясь поднялся. Я пошел за ним издали, миновал ленивое оживление нарядных улочек центра и долгим кружным путем стал взбираться на гору, к средневековым хибаркам, мимо старых, хмуро заколоченных турецких домов.

Шли долго, вскарабкались в крутые переулки Желтого Бастиона, и наконец маленький голодранец нырнул в открытое, без двери, отверстие снежно выбеленного домика. Над входом свисала зеленая ветка — всесветный простейший знак трактира, харчевни, странноприимного дома.

Переступив порог, я отшатнулся, предположив ловушку. Посредине харчевни сидел ражий королевский офицер. Кругом него шевелилась непонятного вида шпана. Военный смотрел в упор и что-то орал.

Ноги уже сами, без команды, делали кругом-марш, но вдруг издали мелькнул прежний мальчуган. Он стоял у второй дыры, заменявшей вход во внутренний двор, и, пригласительно склонив голову набок, тихо улыбался. Тут же попались в глаза расстегнутый воротник офицера, невидящий, бессмысленный его взгляд и недвусмысленная багровость рожи. Доблестный слуга короля Александра был несомненно пьян. Я осторожно прошагал во двор. И, приподняв дырявую циновку, очутился в сараевском институте Ленина.