Страница 129 из 144
К подполковнику Рохо пришли договариваться о заданиях командир Интернациональной бригады Эмиль Клебер и его помощник Г анс. От них я узнал, что сформирована Вторая бригада и командиром ее намечается Павел Лукач.
— Это венгерец, писатель, — сказал Клебер. — Вы должны его знать, он много жил в Москве.
Командовать Второй (она же Двенадцатая) Интернациональной бригадой назначен Матэ Залка.
Трудный пост он принял с решимостью и оптимизмом.
За несколько дней он привлек к себе симпатии бойцов восемнадцати национальностей, соединившихся в бригаде. В нем нет жестокости и особой властности, однако влияние его на часть очень велико; это тип скорее командира-отца, командира-брата, храброго, сердечного, веселого, бодрого. Для всех он находит по нескольку слов, иногда на весьма неопределенном наречии — испано-франко-немецко-венгерско-русском. Но никто не жалуется, что не понимает его: послушав, даже строптивые люди, поворчав, делают именно то, чего хотел Залка, он же генерал Павел Лукач. После таких объяснений он оборачивается и лукаво подмигивает мне большим добрым голубым глазом.
— Будет дело! Будет дело, дорогой Михаиль Ефимович!
Потери людей потрясают его. При посторонних он еще держится, но, запершись вдвоем, роняет голову на руки, плечи у него трясутся, уста роняют проклятья и стоны, проклятья и стоны.
Залка-Лукач ходит усталый и измученный. Одиннадцатая и Двенадцатая бригады перенесли много дней тяжелых боев в Университетском городке, понесли тяжелые потери. Третьего дня погиб член Центрального Комитета Германской компартии Ганс Баймлер. «Какие люди, какие люди!» — восклицает Лукач. Он не может привыкнуть к гибели людей, хотя сам ведет их в бой. В мемуарах Амундсена есть одна простая фраза, которая стоит всей книги. Амундсен говорит: «Человек не может привыкнуть к холоду». Это говорит Амундсен — он знает. Он провел большую часть жизни в Арктике, во льдах, у Северного и Южного полюсов. Он и окончил свою жизнь там, рванувшись спасать чужого, антипатичного ему человека. На севере, на Шпицбергене, в Гренландии из-под вечных льдов люди добывают каменный уголь. Мерзнуть ради тепла. Голодать ради сытости людей. Сидеть годами в тюрьме ради свободы. Бороться, уничтожать, умирать самому ради жизни, ради счастья. Человеческий род революционен.
Лукач трепетно и жадно любит людей. У него нет большего удовольствия, чем общаться с ними, быть среди них, шутить с ними, говорить им приятные, ласковые вещи, греться около них и согревать. Он не любит ссориться и не любит оставаться один в комнате. В Москве его огорчали и тяготили литературные споры, он обожал праздники, юбилеи и чествования, банкеты, дружеские вечеринки. В Венгрии он заочно приговорен к смертной казни, как непримиримый враг режима. Он попал в незнакомую Россию, он дрался добровольцем против Колчака в Сибири, против Врангеля в Крыму. В Испании он дерется вместе с незнакомым ему народом против его врагов. Он мерзнет ради тепла…
Вокруг него уже подобрался дружный коллектив штаба и политотдела. Итальянец Николетти, немец Густав Реглер, болгары Белов и Петров, француз Дюмон — разные типы, разные характеры, разные темпераменты. Сошлись из разных стран, нашли друг друга и сработались.
Они мечтают вывести бригаду хоть на десять дней в резерв — отдохнуть, поспать, отмыть, приодеть бойцов. «Дайте две недели, — говорит генерал Лукач, — вы получите не бригаду, а куколку. Конфетку!»
…Стоило рвануть дело с мертвой точки, стоило преодолеть косность, сопротивление — и теперь уже все с аппетитом и увлечением хлопочут над переформированием. Каждая бригада старается обзавестись своими постоянными кадрами, держит на счету оружие, обзаводится своим хозяйством и транспортом. Командиры более опытные и сноровистые проявляют тут свою изобретательность и инициативу. На первом месте, конечно, хитрый генерал Лукач. Он уже отлично разобрался в незнакомой обстановке, завел себе лихих завхозов-толкачей, развил громадную деятельность. Бригада почти не выходит из боев, но Лукач нашел время организовать и оружейно-ремонтную мастерскую, и прекрасный лазарет, и швальню, и прачечную, и библиотеку, и автопарк, о размерах которого ходят легенды. Время от времени его вызывает к себе Рохо; после длительного объяснения он выходит от начальника штаба слегка взволнованный и вслух протестует, не очень, впрочем, решительно:
— Раздевают, дорогой Михаиль Ефимович! Раздевают до нитки! Опять отобрали пятнадцать грузовых и три лимузина! Отобрали для других бригад, для тех, кто не заботится о себе. А нас за то, что мы о себе заботимся, нас за то наказывают. Ну что ж, Лукач честный испанский солдат, он подчиняется единому командованию.
— Так ведь у вас, наверно, кое-что еще осталось.
— Кое-что, но не больше, дорогой Михаиль Ефимович. Вы бы знали, родненький, как это все достается, каждый грузовик, каждый примус, потом, кровью, мученьем… блатом!
Глаза его светятся лукаво и по-озорному.
— Дорогой Михаиль Ефимович, в комиссариате ужасно много машин, а у меня политработникам не на чем ездить. Там есть один древний «паккард» и один «фордик», так они же там совсем ни к чему…
Мы сидели на новом командном пункте у Лукача, в крохотной деревушке, повисшей, как орлиное гнездо, на уступе высоких скал. «Сейчас шашлык будем кушать, дорогой Михаиль Ефимович», — домовито сказал испанский генерал. Он разгуливал без мундира, в рубашке с расстегнутым воротом, хлопотал насчет баранины и чтобы прибавили дров в огонь. К моменту, когда мясо изжарится, он приготовил вина и граммофон с пластинкой «Капитан, капитан, улыбнитесь», вставил новую иголку. Три германских самолета кружили над деревней. Бойцы запрятались в пещеры. Взрывы отдавались по камню скал, но не причиняли вреда.
— Сердятся, — сказал Лукач. — Недовольны. Побили мы их. Как миленьких. И еще побьем. Не раньше, так позже. Еще повоюем, дорогой Михаиль Ефимович!
Барселона дохнула тяжелым зноем. Все попрятались с улиц в тень. Заказал себе машину на Валенсию. В «Мажестике» я нашел Эренбурга. Он изнемогал от духоты, он сказал мне, что вчера началось республиканское наступление на Уэску. Ударной группой в этой операции служит Сорок пятая дивизия, под командой Лукача-Залки. Известий с фронта еще нет.
Мы решили позавтракать вместе, он вышел куда-то по соседству и мгновенно вернулся. На нем не было лица.
— Звонят по телефону, — сказал он, — будто бы Лукач убит.
— Кто звонит?
— Из Лериды. Будто Лукач и Реглер убиты вместе, в автомобиле. То ли снарядом, то ли бомбой с самолета.
Мы смотрели друг на друга, не произнося ничего. Я выдавил из себя:
— Это, наверно, утка. Здесь ведь любят сочинять что кому взбредет.
Но мы не пошли завтракать. Машина на Валенсию тоже заждалась. По телефону с разных концов передавали разные слухи и варианты, но все мало обнадеживающие. С Лукачом, несомненно, что-то случилось. По одному варианту Лукач погиб, а Реглер тяжело ранен. По другому — оба ранены. По третьему — погибли трое: Лукач, Реглер и Гейльбрунн, начальник санчасти у Лукача. Наступление на Уэску оборвалось.
Милый, милый Лукач, неужели это случилось?
Мы е ним виделись в последний раз на Гвадалахаре, в крохотной деревушке среди скал. Старинная церковь прилепилась на уступе скалы. «Юнкерсы» кружились и рокотали, они хотели расклевать штаб, бомбили скалы: он приказал вынести картины из церкви, чтобы они не погибли; вместе мы любовались наивной и страстной живописью неизвестного художника XV века — святые напоминали одновременно тореадоров и влюбленных кабальеро. Я сказал: «А вот в Москве есть такой венгерский писатель Матэ Залка, ему бы попасть в эту глушь, в эти сказочные места, описать и сдать в Гослитиздат, вот бы там его обругали за уклон в экзотику!» Он смеялся заразительно, детски: «Факт, обругали бы, Михаиль Ефимович, как миленького!» Он завидовал, что я собираюсь в Москву, взгрустнул, просил обязательно повидать Веру Ивановну и Талочку, передавал тысячи приветов, забеспокоился насчет кооперативного дома в Нащокинском переулке.