Страница 20 из 22
– Батько, – говорил по дороге Тишко, – тебе остерегаться надо, растревожили мы осиное гнездо, а ты почти без охраны хотел ехать. Паны давно на тебя зубы точат. Позавчера один дядько из Мироновки говорил, что паны сговариваются заманить тебя куда-то.
– Пустое, – отмахнулся Палий, – убить меня не убьют, мне еще на этом свете долго траву топтать.
XLV
К Абазину не успели доехать, по дороге застала их ночь, и Палий, чтобы понапрасну не блуждать в темноте, решил заночевать на хуторе невдалеке от дороги. Хозяин приветливо встретил их, даже угостил спотыкачом.
Ночью кто-то тихо постучал по стеклу. Один из казаков из охраны, который ночевал вместе с Палием в хате, проснулся и выглянул в окно.
– Кому там не спится?
– Здесь Палий ночует? Гонец от Искры. Позови.
Казак почесал затылок, раздумывая, что делать. Но Палий уже проснулся.
– От Искры? Я сейчас, только оденусь.
– Не надо, батько, – пытался возразить казак. – Отряд с Тишко в палатках за хутором. Пусть заходит в хату.
– Зачем? Хлопцы спят, не надо будить, я один поговорю, – промолвил Палий, отодвигая большой деревянный засов. Ночь была до того темная, что и собственную руку нельзя было разглядеть. – Где ты? – спросил Палий, протирая глаза. – Подходи поближе.
– Я здесь, пане полковник. От Искры Вам.
Четыре или пять теней оторвались от сарая и метнулись к Палию.
– Хлопцы, к оружию! Нет, тебе это так не удастся.
Палий с силой ударил одного из пытавшихся свалить его с ног. Еще одного сбил ударом по голове, но в это время кто-то дернул его за ногу и Палий упал навзничь.
Услыхав голос Палия и шум борьбы, казак бросился в сени, но дверь оказалась запертой снаружи. Выбил окно и выскочил во двор. Здесь никого не было, вокруг стояла немая, тревожная тишина, и только быстро удалявшийся топот копыт нарушал ее.
Казак бросился за хутор к отряду. Поднял Тимка.
– Батька!
– Что батька? – крикнул Тимко. – Где батько?
– Похитили! Ушли по дороге от хутора.
– Хлопцы, в погоню! – крикнул Тимко проснувшимся от шума казакам.
Проскакав версты две, Тимко с казаками никого не обнаружили.
XLVI
Каждое лето под окнами у Федосьи пестрели грядки с рутой, кручеными панычами, мятой. Любил Палий дышать этими запахами в ясные, погожие вечера, сидя с люлькой у открытого окна. Но этой весной не сажала цветов Федосья, на черных грядках тоскливо шелестели рыжими пожухлыми листьями сухие прошлогодние стебли.
Опустив голову на руки, сидела у порога Федосья, тут же рядом на молодой траве расположился слепой кобзарь и перебирал пальцами тоскующие струны своей кобзы. Немного поодаль, стояли другие слушатели – местные жители, преимущественно женщины, девушки да дети.
– Яку ты, дедушка, показаты хочешь? – спросила Федосья, когда, наконец, кобзарь настроил свою кобзу.
– Та Великодню ж, люди добри, – отвечал кобзарь, не поднимая своего слепого лица, – бо сегодня, кажуть люди, святый Великдень.
– Та Великдень же, старче Божий.
– Так и я Великодню.
Старик откашлялся, побежал привычными пальцами по струнам и визгливым старческим голосом затянул:
И он поднял свои слепые глаза к небу, как бы желая показать, что он, слепорожденный, может созерцать «праведное солнце», а «бидни невольники» лишены и этого.
Глубоко подействовал припев на слушателей, чем-то священным, казалось, веяло на них и от этих понятных всем горьких слов, и от этого скорбного, тихого треньканья. Федосья вся задрожала, когда до слуха ее долетели слова: «тридцать лет у неволи.»
– Мати Божа! Спаси и освободи Палия, – тихо простонала она, в воображении которой встал ее муж Палий, недавно захваченный поляками.
А старик, чутким ухом своим уловивший и этот невольный стон женщины, и едва слышные вздохи других слушательниц, продолжал, разом возвысив дребезжащий голос до октавы:
Стон прошел по всему сборищу добрых слушательниц. С последним визгом струны, словно оборвалось у каждой из них сердце.
Федосья стояла, как окаменелая, не чувствуя, как из широко раскрытых глаз катились крупные слезы и капали на красивые крашенки, которые словно замерли в ее руках.
Около слепого кобзаря сидел маленький хлопчик. Это был вожатый слепого бродяги и его «лихоноша». Хорошенькое лицо ребенка, которое, по-видимому, ни разу в жизни не было обмыто заботливыми руками любящей матери, непокрытая головенка со спутавшимися прядями никогда не чесаных волос, босые ноги, вместо сапог обутые в черную кору засохшей грязи – все это буквально «голе и босе», само напрашивалось на сожаление и участие. А между тем, ребенок беззаботно играл красным яичком, не обращая внимания ни на вздыхающих слушательниц, ни на плачущую кобзу своего «дида».
А скрипучий голос «дида» опять заныл, мало того – зарыдал, потому что зарыдали «бидни невольники»:
Босая и обутая детвора, девушки и женщины с глубоким вниманием и интересом слушали родную, дорогую для каждого украинца повесть страданий их бедных братьев, словно бы это было народное священнодействие, поминовение тех, которые теперь в этот святой праздник изнывают в темной неволе, вдали от милой родины.
Но особенно потрясающее впечатление на женщин произвели последние, заключительные строфы думы, когда слепой поэт, нарисовав, как Маруся Богуславка, освободив невольников, прощалась с ними, рыдающим голосом изображал это прощание: