Страница 37 из 70
2.
"Мы опять стали благочестивыми", – признаются эти отступники, а многие из них еще слишком малодушны, чтобы признаться в этом.
Я смотрю им в глаза и говорю им прямо в лицо, прямо в румянец щек их: вы снова молитесь!
Но это позор – молиться! Позор не для всех, но для меня, для тебя и для всякого, в ком есть совесть. Позор для тебя – обращаться с мольбою!
Ты хорошо знаешь это: твой трусливый демон в тебе, что так любит молитвенно складывать руки или праздно держать их на коленях и вообще обожает покой, – этот трусливый демон говорит тебе: "Существует Бог!".
Но тогда принадлежишь и ты к числу боящихся света, к тем, кому никогда не дает он покоя: с каждым днем придется тебе все глубже прятать голову свою в темноту и угар!
Поистине, удачное выбрал ты время: ибо вот – снова взлетают ночные птицы. Настал час всех боящихся света – вечер, час праздности, когда всякий "праздник" угас.
Я слышу и чувствую: пришел час их торжественных шествий и охоты – охоты расслабленной, вялой, вынюхивающей, где под тихую поступь бормочут молитвы,
– час охоты на чувствительных ханжей: снова расставлены все мышеловки для сердец! И где ни подниму я завесу, отовсюду вылетает потревоженная ночная бабочка.
Наверняка она была там не одна! Я чувствую, что всюду затаились маленькие общины, и где только есть каморка, там найдешь и богомольцев, и почуешь запах, исходящий от них.
Целыми вечерами сидят они и бормочут: "Станем же снова детьми и будем говорить: "Боже милостивый!". Благочестивые кондитеры испортили им языки и желудки.
Или же смотрят они весь день напролет на хитрого паука-крестовика, подстерегающего добычу и проповедующего другим паукам слова мудрости: "Под крестами хорошо расставлять сети!".
Или сидят целыми днями на болотах с удочками и считают себя потому глубокими, но тех, кто удит там, где нет рыбы, я не назвал бы даже поверхностным!
Или с благочестивым весельем учатся они играть на арфе у песнопевца, который своей игрой нащупывает пути к сердцам молоденьких женщин, ибо устал он от старых баб и их похвал.
Или поучаются трястись от ужаса в темной комнате у какого-нибудь полоумного ученого, который все ожидает появления духов, и окончательно теряют при этом разум!
Или прислушиваются к флейте старого бродячего шарлатана, который у печально воющего ветра перенял унылость звуков; вот и вторит он ветру и проповедует унылыми звуками скорбь.
А иные из них сделались ночными сторожами; они научились трубить в рожок, делать обход по ночам и будить давно уже почившее прошлое.
Пять речений из старой были слышал я вчера ночью у садовой стены: от старых, удрученных, высохших ночных сторожей исходили они:
– "Для отца Он недостаточно заботится о своих детях: у людей отцы куда лучше!"
– "Он слишком стар! И совсем уже не заботится о детях своих", – отвечал другой ночной сторож.
– "Разве у Него есть дети? Никто не сможет это доказать, если уж Он и сам этого не доказывает! Хотелось бы мне, чтобы Он хоть раз привел убедительное доказательство."
– "Доказательство? Да когда это было! Плоховато у Него с доказательствами – ему гораздо важнее, чтобы Ему верили!"
– "Да, да! Вера делает Его праведным – вера в Него. Так заведено было у отцов наших! Так продолжается и у нас!"
Так говорили между собой двое ночных сторожей, боящихся света, и потом затрубили уныло в рожки свои: было это вчера ночью у садовой стены.
А во мне сердце переворачивалось от смеха, и хотело вырваться, и не знало куда, и опустилось в утробу мою.
Истинно, умру я не иначе, как задохнувшись от смеха, наблюдая, как ослы напиваются допьяна, а ночные сторожа сомневаются в Боге.
Разве не прошло давным-давно время для подобных сомнений? Кто еще смеет будить эту почившую, боящуюся света старину!
Давно уже покончено со старыми богами: и поистине, – хороший, веселый конец выпал на долю их!
Не "сумерками" [43] своими довели они себя до смерти – это ложь! Напротив: они так смеялись однажды, что умерли от смеха!
Это произошло, когда самое безбожное слово было произнесено неким богом: "Один Господь! Да не будет у тебя иных богов кроме меня!" [44]
– старый, ревнивый, злобный бородач до такой степени забылся, что все боги рассмеялись и, раскачиваясь на своих тронах, восклицали: "Не в том ли и божественность, что существуют боги, но нет никакого Бога?"
Имеющий уши да слышит!
Так говорил Заратустра в городе, который любил он и который назывался "Пестрая Корова". Отсюда оставалось еще два дня пути до пещеры, до возвращения к зверям его; и душа его возрадовалась близкому возвращению.
ВОЗВРАЩЕНИЕ
О уединение! Ты, уединение – отчизна моя! Слишком долго жил заброшенным я на чужбине, чтобы со слезами не возвратиться к тебе!
Погрози же мне пальцем, как грозит мать, улыбнись мне, как мать улыбается, и скажи: "А кто однажды словно вихрь умчался от меня?"
Кто, расставаясь, воскликнул: "Слишком долго пребывал я в одиночестве и разучился молчанию". Теперь ты, конечно, научился ему?
О Заратустра, все знаю я: и то, что среди множества людского был ты более покинутым, чем когда-либо со мной!
Одно дело – покинутость, другое – уединение: этому ты научился теперь! И тому, что среди людей всегда будешь ты чужим и диким для них:
– даже когда они будут любить тебя: ибо прежде всего хотят они, чтобы щадили их!
Здесь же ты у себя дома, на родине; здесь можешь ты все говорить и открыть душу свою, ничто здесь не стыдится скрытых и скупых чувств.
Здесь все вещи, ласкаясь, приближаются к речи твоей и льстят тебе: так хочется им покататься на спине твоей! На любой притче доскачешь ты ко всякой истине.
Здесь прямо и искренно можешь говорить ты со всеми вещами; и поистине, похвалой кажется слуху их, что кто-то говорит с ними прямо!
Но быть покинутым – нечто совсем иное. Помнишь ли ты, Заратустра? Когда в лесу птица кричала над головой твоей, а ты стоял в нерешительности рядом с мертвым и не знал, куда идти?
Когда говорил ты: "Пусть звери мои ведут меня! Я чувствую, что опаснее мне находиться среди людей, чем среди зверей". Это была покинутость!
А помнишь ли вот еще что, о Заратустра? Когда был ты на острове своем, ты – источник вина среди ведер пустых, раздавая и расточая себя жаждущим, даря и раздаривая, – пока, наконец, не остался ты в одиночестве, жаждущий среди пьяных, и не стал жаловаться по ночам: "Не большее ли блаженство в том, чтобы брать, нежели давать? И красть, нежели брать?". Это была покинутость!
И помнишь ли еще такое, Заратустра? Когда приблизилась к тебе Тишина твоя, отогнавшая тебя прочь от тебя самого, и злобно нашептывала: "Скажи слово свое и погибни!", – и сделала невыносимым для тебя ожидание и молчание твое, и вселила уныние в твое смиренное мужество. Это была покинутость!"
О уединение! Ты отчизна моя, уединение! С какой блаженной нежностью вещает мне голос твой!
Мы не спрашиваем друг друга, мы не жалуемся друг другу: мы проходим вместе в открытые двери.
Ибо все открыто у тебя и светло, и легче бегут здесь ноги времени, ибо в темноте время гнетет сильнее, чем при свете.
Здесь раскрываются передо мной слова о бытии, словно ларцы, раскрываются передо мной слова обо всем сущем: все сущее хочет стать словом, всякое становление хочет научиться у меня говорить.
Но там, внизу, всякая речь напрасна! Там "забыть и пройти мимо" – лучшая мудрость: этому научился я теперь!