Страница 36 из 70
Пусть вздыхают они и жалеют меня, что обморожено тело мое: "Как бы не окоченел он на льду познания!" – переживают они.
Я же бегаю по Елеонской горе своей на бодрых ногах: в солнечном уголке горы своей пою я и смеюсь над всяким состраданием.
Так пел Заратустра.
О ПРОХОЖДЕНИИ МИМО
Так, не торопясь, минуя многие города и многие народы, окольными путями возвращался Заратустра в свои горы, в пещеру свою. И вот – неожиданно очутился он у ворот большого города: но тут с распростертыми объятиями бросился к нему беснующийся шут и загородил дорогу. Это был тот самый юродивый, которого народ прозвал "Обезьяной Заратустры", ибо он заимствовал из его речей кое-какие приемы и фразы и, бывало, присваивал себе кое-что из сокровищницы мудрости его. И обратился шут к Заратустре с такими словами:
"О Заратустра, здесь – большой город: здесь нечего тебе искать, а потерять ты можешь все.
К чему вязнуть тебе в этой грязи? Пожалей свои ноги! Плюнь лучше на эти ворота и поверни назад!
Здесь ад для мыслей отшельника: великие мысли кипятятся тут заживо и, сварившись, становятся мелкими.
Истлевают здесь все великие чувства, зато вовсю дребезжат высохшие и ничтожные!
Разве не чуешь ты запаха бойни и харчевен духа? Разве не чувствуешь, как смрад от умерщвленного духа поднимается над этим городом?
Разве не видишь, что души болтаются здесь, как вялые, грязные тряпки? Они же делают из этих тряпок газеты!
А во что превратился здесь дух? – В умение говорить каламбурами! Отвратительные словесные помои изрыгает он: из этих-то помоев и делаются газеты.
Они гонят друг друга и не знают, куда. Они распаляют друг друга и не знают, зачем. Они громыхают своей жестью и бренчат своим золотом.
Холодны они и ищут тепла в вине; распалены они и ищут прохлады у остывших умов; все они больны и одержимы общественным мнением.
Здесь все похоти и пороки чувствуют себя, как дома: но есть тут и добродетельные – много услужливой и служивой добродетели;
ловкой добродетели с бойко пишущими пальцами и задним местом, затвердевшим от сидения и ожидания; и добродетель эта имеет награды – скромные нагрудные знаки, а также плоскозадых дочек, набитых соломой.
Здесь много благочестия, а также набожного лизоблюдства и низкопоклонства перед Богом воинств.
Ибо оттуда, "сверху", падают звезды и милостивые плевки, потому и тянется вверх каждая пустая – без звезды – грудь.
У месяца свой двор, и у двора – свои паразиты: и на все, что исходит от двора, молится нищий сброд и услужливая нищенская добродетель.
"Я служу, ты служишь, мы служим", – так молится служивая добродетель у подножия властителя: чтобы заслуженная звезда прицепилась, наконец, к впалой груди!
Но как месяц вращается вокруг всего земного, так и властитель вращается вокруг самого земного, что только есть: а это – золото торгашей.
Бог воинств – это не Бог золотых слитков: король предполагает, а торгаш – располагает!
Во имя всего, что есть в тебе светлого, сильного, доброго о Заратустра плюнь на этот город торгашей и поверни назад!
Здесь у каждого в венах пенится гнилая и бледная кровь: плюнь на большой город, на эту огромную свалку нечистот, где бурлит и пенится грязная накипь!
Плюнь на город подавленных душ и впалых грудей, завистливых глаз и липких пальцев,
– на город нахалов, развратников, писак, крикунов и распаленных честолюбцев,
– где все испорченное, зловонное, порочное, мрачное, рыхлое, прыщавое, коварное – собрано вместе:
– плюнь на большой город и поверни назад!"
Но тут Заратустра прервал беснующегося шута и заткнул ему рот.
"Перестань, наконец! – воскликнул он. – Мне давно уже противны и речи, и манеры твои!
Зачем жил ты так долго в болоте, что и сам сделался лягушкой и жабой?
Не течет ли теперь и в твоих жилах гнилая пенистая болотная кровь, коли научился ты так ловко квакать и злословить?
Почему не ушел ты в лес? Или не пахал землю? Разве мало в море зеленых островов?
Я презираю презрение твое; и если ты предостерегаешь меня, почему ты не предостерег себя самого?
Из одной лишь любви воспарят презрение мое и птица, несущая предостережение, – но не из болота!
Тебя называют обезьяной моей, ты, беснующийся шут: я же зову тебя своей хрюкающей свиньей; хрюканьем ты порочишь похвалу, которую возношу я безумию.
Но отчего начал ты хрюкать? Оттого, что тебе недостаточно льстили, – вот и уселся ты около этой свалки, чтобы иметь повод для хрюканья,
– и для обильного мщения! Ибо месть – вот вся твоя пена, тщеславный глупец! Я раскусил тебя!
Но глупые речи твои вредят мне, даже когда произносишь ты верные слова! И пусть даже тысячу раз справедливы слова Заратустры – в твоих устах они всегда будут вредоносны и несправедливы!"
Так говорил Заратустра; взглянув на большой город, он вздохнул и долго молчал. И наконец, сказал так:
"Не только этот глупец противен мне, но и город этот.
Ни с тем, ни с другим ничего не поделаешь: их нельзя ни улучшить, ни ухудшить.
Горе этому большому городу! Хотел бы я видеть тот огненный столб, в котором сгорит он!
Ибо столбы пламени должны предшествовать Великому Полудню. Но всему свое время и своя судьба.
Однако такое наставление дам я тебе на прощание, глупец: там, где нельзя больше любить, там нужно пройти мимо!".
Так говорил Заратустра и прошел мимо глупца и мимо большого города.
ОБ ОТСТУПНИКАХ
1.
Увы, отцвело и поблекло все, что еще недавно зеленело и пестрело на этом лугу! А сколько меда надежды уносил я отсюда в ульи свои!
Все юные сердца уже состарились, и не столько состарились, сколько устали, опошлились, успокоились – они называют это так: "Мы снова сделались благочестивыми".
Еще недавно видел я, как на рассвете, смелой поступью шли они путем своим: но утомились ноги их познания, и вот клевещут они теперь на смелость зари своей!
Поистине, словно в танце, взлетали некогда ноги их, под одобрительный смех мудрости моей; теперь же они одумались. Только что видел я, как, согнувшись, ползут они к кресту.
Вокруг света и свободы порхали они когда-то, подобно комарам и юным поэтам. И вот, чуть старше, чуть холоднее став, они уже не слезают с печки, как глупцы и ханжи.
Быть может, потому поникло сердце их, что одиночество, словно кит, поглотило меня? Быть может, томительно долго, но тщетно прислушивалось ухо их к зову труб моих и вестников?
Увы! Немного всегда находится таких, чье сердце не расстается с мужеством и дерзостью, чей дух терпелив и вынослив. Остальные же малодушны.
Остальные – это всегда большинство, повседневность, многие множества, лишние: все они малодушны!
Кто подобен мне, тому в удел достанутся переживания, подобные моим, так что первыми его товарищами будут паяцы и покойники.
Вторые же – те, что назовут себя верующими в него: оживленная толпа, много любви, много безумия, много детского почитания.
Да не привяжется к ним сердцем тот, кто подобен мне; не поверит в эту весну и цветущие луга тот, кто знает род человеческий, – непостоянный и малодушный!
Если бы они могли иначе, они и хотели бы по-другому. То, что наполовину, всегда губит целое. Если листья желтеют – на что тут жаловаться!
Пусть они летят и падают, оставь их, Заратустра, и не жалей! Лучше срывай их бурным вихрем – срывай эти листья, Заратустра, чтобы прочь улетало от тебя все увядшее!