Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 51 из 78

Торжествующий и безмолвный, переглотнув в горле сухой комок, Подыниногин положил врачебную справку перед Верхорубовым как диплом с отличием. Мазин с готовностью взял Вольта в отдел, надоели ему непослушные, вздорные, вроде Алексея Рыжова. Вольт был скорописуч, всегда готов хвалить и ругать любого, на кого покажет мазинский перст. Сомнения его не терзали.

Когда вернулся из отпуска Рыжов, Вольт был в ударе. Он объявил Алексею, что организовал почин. Алексей слушал Стаканыча, и ему казалось, что с завтрашнего дня жизнь в Бугрянской области приобретет неслыханный темп.

В таком торжественном ожидании великого шума по выработавшейся привычке Вольт Подыниногин отправился после работы в «аквариум» — стеклянное кафе, где ожидали его прежние собутыльники. Как и все, он дал деньги на вино, но не притронулся к нему. Выпив, друзья недоуменно воззрились на Вольта.

— Не употребляю, — сказал тот с таинственной улыбкой и отодвинул стакан.

Вначале это вызвало возмущение: ты что спятил, Стаканыч?

— А-а, хрен с ним, — смирился самый отходчивый собутыльник по прозвищу Афоня Пьяная Харя, у которого нос и щеки приобрели денатуратный фиолетовый оттенок. Он придвинул подыниногинский стакан к себе.

Вольт окинул всех взглядом, в котором сверкало превосходство, и, поклонившись, распрощался. Они, эти алкаши, еще не знали толком Вольта Подыниногина.

— Ну и дает, — почти с восторгом прохрипел Афоня Пьяная Харя, провожая восхищенным взглядом возвеличившегося Подыниногина.

На следующее утро ответственный секретарь Юрий Федорович Градов просунул в дверь седую голову и прозаично объявил:

— Лопнул ведь меридиан, все ты перепутал, Вольт.

— Не может быть?! — , воскликнул тот и полез носом в газету. — Как это так, елки-палки? — возмутился он, словно ошибку сделал кто-то иной, а цифры завысила на целую тысячу типография. Подыниногин. не сдавался до тех пор, пока из типографии не принесли его оригинал. Там все было так, как в газете.

После этого Вольт сидел с таким видом, словно проглотил иглу и боялся, что она вот-вот вонзится в какой-нибудь жизненно важный орган, но к обеду Подыниногину вина казалась уже мизерной, он уже чувствовал себя невинной жертвой обстоятельств.

Но опять ответственный секретарь ошалело смотрел на Подыниногина и, заклиная, говорил:

— Эй ты, голый король, когда запаяешь свой дырявый котелок? Что ни информация, то ошибка. Я теперь не работаю, а по минному полю хожу. Пиши ты, ради бога, поменьше, но проверяй.

Подыниногин мало писать не хотел. Количество всегда было его тщеславием.

Наверное, все-таки Алексей изменился. Теперь он не воспринимал всерьез нервозную старательность Стаканыча, его монологи о грядущих починах, и даже Мазин вроде теперь его не раздражал. Длексей ощущал за своими плечами что-то важное, надежное, верное, ради чего он должен остаться в газете.

Ранним утром он успевал пройтись по городу и далее увидеть рассвет. На той стороне Падуницы за стеной соснового парка, пересчитывая деревья, мчалось солнце. Необыкновенно большое и красное, оно вдруг выскакивало в прогал и ударяло Алексею в глаза, загоралось на луковицах куполов древнего собора. Собор этот напоминал о вечности красоты, о замечательном взлете человеческого вдохновения. Неведомые люди поставили эту красоту, и через пять веков она вызывает удивление.





И к Алексею приходили упречные мысли о том, что он теперь куда старше своего отца, книг прочел не один чемодан, а, видно, ума не набрался. Разве так надо писать? Надо делать все гораздо лучше, быть другим. Чтоб не было стыдно перед самим собой. Надо избавляться от лени, малодушия, бескрылости. И он шел в редакцию, полный желания стать именно таким.

Как-то глядя на покрытую разводьями Падуницу, с проступившими тропинками, лыжнями, он вдруг вспомнил поездку в Карюшкино и остальные происшествия того дня: как он полз через сугробы, как нес дочь Гарьки и Веры Огородовой Танечку. И он с волнением понял, что должен написать обо всем этом. О судьбе своей деревни, других, объявленных неперспективными деревнях, о том, как трудно без дорог, как пропадают прекрасные места. Это наполнило его решимостью.

Когда Алексей принес статью о сельских дорогах Верхорубову, тот польстил, что деревенская жизнь Рыжову пошла на пользу.

— Лирично, трогательно, доказательно, — оценил он.

Алексея прорвало, и он разоткровенничался о том, как чуть не сбежал из Ложкарей в Бугрянск, как ему хочется писать хорошо.

— Я уверен, что у вас будут новые интересные вещи, — заговорщически улыбаясь, успокоил редактор. — Я верю в вас.

Очерк и вправду оказался удачным. Градов повесил его на доску «Лучшее в номере», Алексея поздравляли.

Алексей не ходил, а летал. Приятно чувствовать себя таким способным! Видимо, поэтому теперь он с легкой иронией относился к Руладе, к Мазику, Подыниногину и даже Олегу Васильевичу Лютову. Пусть они ворчат, недоуменно косятся на него или злорадствуют, он будет делать прежде всего то, что считает нужным. Поэтому Алексей, увидев между молочными колоннами драмтеатра полощущуюся на ветру полосу кумача: «Привет народным талантам», забрел в гулкое пустынное фойе. Культура — вотчина Лютова, но Алексей должен узнать, не приехали ли его крутенцы и ложкаринцы. Уловив приглушенные звуки музыки, он пошел в зал. На скуповато освещенной сцене старательно трещали деревянными ложками парни в расшитых рубахах. За столом, с трудом уместившимся в проходе, сидело измаявшееся от обилия талантов жюри. Алексей сел в пустом ряду.

После парней с ложками из-за занавеса неуверенно выскользнула тоненькая девчушка в белом длинном платье, со светлой косой и растерянно улыбнулась, ожидая музыку. Ей, видимо, было лихо один на один с непримиримым жюри, она жалко притиснула руки к груди и запела. Алексею стало тревожно за эту девчушку. Голосок у нее был легким и нежным, как сама она. Хоть бы благополучно допела эта пичужка. Он вжался в кресло, боясь того, что может порваться тонюсенькая серебристая ниточка, и произойдет непоправимое, горькое: жюри, не дослушав, оборвет пение. Но девчушка распелась, и голос у нее заиграл, зазвенел. «Ишь, оказывается, какая!» — удивился Алексей и, когда та кончила петь, ударил в ладоши.

Только тут Алексей увидел рядом с членами жюри Олега Васильевича Лютова: тот крутил рыжей, усатой головой, пытаясь разглядеть, кто так нахально поддерживает юную певичку. Заметив Алексея, поджал губы: вместо того, чтобы заниматься работой, этот бездельник Рыжов приперся сюда. Алексей усмехнулся: не злись, старина, надо быть добрее и проще.

Интересно, откуда эта серебристоголосая певунья? Вроде совсем беззащитная, а ведь смягчила своим тонюсеньким светлым голоском мрачное жюри. Храбрая!

Выйдя из театра, он даже пожалел, что не узнал, из какого она района, как ее фамилия.

Алексей по-прежнему жил, не вдаваясь в мелочи быта, по-прежнему выслушивал материны упреки за то, что прозевал Ридочку Гореву, Мишунины обещания найти ему такую невесту, что пальчики оближешь.

Но вот как-то майским светлым утром, шагая в редакцию, он вдруг увидел тоненькую девчушку с немодной теперь золотистой косой. Неужели она? Он заглянул сбоку и радостно обмер: действительно это была та самая певунья. Алексей, забыв обо всем, догнал ее и пошел рядом: надо же, какой милый нежный профиль! В больших с малахитовой прозеленью глазах певуньи отразились не то испуг, не то возмущение настырным разглядыванием.

Алексей сразу почувствовал, что эта Русая Коса— наивный, милый человек, которому нужны его могучая опека, бескорыстная поддержка и постоянное внимание. В голове у него родились и мгновенно пронеслись, словно кадры кинопленки, тридцать три варианта возможной ее судьбы. Он отмел все, кроме одного. Этот ему понравился больше остальных. Конечно же, нежная глазастая певунья живет вон в одном из тех уютных домиков. У нее очкастый дед-садовод. От тихой патриархальной жизни в дедовом доме у нее ангельски наивный взгляд и свежее нежное лицо.