Страница 4 из 78
Часа через три, оставив спящую Антониду, Ваня выпутывался из полога и на цыпочках выбирался на крыльцо. Там устало кособочились белесые от пыли сапоги. Если не было росы, стараясь не скрипнуть, не брякнуть, обувался и, глухо стуча по земле каблуками, дул прям; иком к «Колосу».
Зато в конце страды неизменно оказывался Ваня Помазкин лучшим в районе да и по области — был если не первым, то вторым. Тут уж чокнутым его Антонида не называла: приятно, когда муж такой знаменитый, показывают его по телевизору, склоняют его имя чуть ли не в каждой газете, преподносят грамоты, дают премии, ордена. И она ведь не чурка с глазами, ему помогала, кормила, обстирывала. Антонида плыла в контору степенно, будто боялась растрясти Ванин авторитет, а он оставался прежним Ваней.
Незнакомые люди не верили, что это и есть известный на всю Бугрянскую область комбайнер: больно моложав да прост. Улыбка стеснительная, будто вину чувствует за то, что работал проворнее других»
— Ты, Вань, не забывай, что лучший. У тебя орденов больше, чем у Григория Федоровича, а ты стоишь— жмешься. Да ты грудь колесом и гляди, как генерал, — поучала его Антонида, поправляя отяжелевшие от наград лацканы его пиджака.
— А-а, — отмахивался Ваня. — Я лучше бы еще неделю отбухал на комбайне, чем на совещаниях-те речи читать да по телевизору показываться.
Ваня Помазкин был мастером на все руки. II антенну к телевизору ставил такую, что принимал телевизор программы без помех, и баню умел топить лучше других, и, наверное, печь бы мог сложить не хуже отца, но не хотел ущемлять его гордость. И вот когда клал дядя Митя печь в квартире инженера Сереброва, Ваня в само дело не вмешивался, они с Серебровым носили теплую воду, разогревали и разме- шивали глину, подавали кирпич.
Дядя Митя работал споро. Двигаясь экономно, какими-то короткими полудвижениями, он кирпич молотком с бойком раскалывал точно на две половинки и умещал именно туда, куда наметил.
— Артист, фокусник, — подтрунивал Серебров. Но дядя Митя на шутки не отвечал, и Серебров приумолк. Печник стал необыкновенно сосредоточенным, скупым на слова. Только коротко бросал ему или Ване:
— Дай-ко вон тот камень. Да не тот, садова голова, а вон тот, — сердился он.
Ваня сразу понимал, какой надо отцу «камень», а Серебров угадывал только с третьего или четвертого раза.
В одиночку работал дядя Митя, а загонял их. Не ходили, а бегали с Ваней: надо было то вновь заводить раствор, то искать колосники, то лететь с ведрами за горячей водой в баню. Часам к трем Помазкин вышел к подтопку.
Вначале они поеживались от холода: мало давал тепла электрический рефлектор, да и снизу, из-под пола, в зияющий квадрат, оставленный для печи, дуло. А теперь стало им жарко, и Серебров, сбросив капроновую куртку, бегал в одном свитере.
К вечеру, когда окна порозовели от закатного солнца, дядя Митя закончил кладку трубы. Передохнув, сделал затирку. Печь высилась бурой громадой. Затопили. Выфукнув несколько клубов дыма, огонь ровно загудел, веселея. От сырых боков пошел нар, запахло сохнущей, будто после июльского дождя, землей. Серебров смотрел на печь с почтением.
— Есть матушка-печка, дак и не нужна свечка, — произнес с облегчением дядя Митя. Опять, видно, к нему вернулось красноречие. Он обличительно начал говорить о том, что иные делают дымоход прямой, как оглобля, тогда тепла не жди, а вот у него ни одна жа-ринка из трубы не выскочит.
— Никто не жаловался, и ты в обиде не останешься, — заключил он, обмывая с рук чешуйками присохшую глину.
— Ты заправду-то руки не мой, — предупредил Ваня отца. — Айдате ко мне, банька готова.
Когда Серебров, помня присловье: кирпич на кирпич — гони магарыч, прибежал из магазина в баню с боезапасом для пира, Ваня Помазкин, уже вымывшийся, красный, сидел в теплом предбаннике в валенках, шапке, трусах и вовсю резал на гармони топотуху. За банными дверями слышно было, как нещадно хлещется веником и, шепелявя, поет частушки дядя Митя.
Иногда и Ваня, вскинувшись, тоже ухарски отрывал частушку, но без того азарта, что отец. Тут явно дядя Митя сына забивал: он знал невообразимое количество всякой озори, и она из него так и перла.
Сереброву было приятно и весело париться с Помазкиным в бане, пить квас, слушать охальные частушки и чувствовать себя до мозга костей своим, деревенским человеком, понятным и себе, и этим людям.
— Кабы лето, дак я бы на пруд сбегал, обкунулся, а теперя в проруб-то опасно, — сказал дядя Митя, отжимая мокрую бороду, и вдруг вскрикнул:
Ох, мы с Прокофием дружки,
Да нас не любят девушки…
Серебров удивлялся тому, что вошел феноменальный Проня Целоусов даже в песни. Дядя Митя был в ударе и подкидывал частушку еще позабористее. Так они сидели в предбаннике, пели и умилялись полноте счастья, когда постучала в дверь Антонида:
— Эй, печники, запарились или чо? Пельмяни стынут, — крикнула она веселым голосом. Видно, и до нее долетело пение. И они, распаренные, облегченные, пошли в Ванин светлый дом на «пельмяни».
МАРКЕЛОВСКИЕ УНИВЕРСИТЕТЫ
Маркелов и Ложкари были неразъединимы. Его тут знал каждый, ион знал каждого. Завидев сгорбленную старушку, идущую по обсохшей гравийке, он преодолевал канаву и выходил навстречу.
— Как, Варвара-матушка, живешь-то?
— Да грех жаловацца-то, Григорей Федориць, токо руки ноют. Ноют руки.
— А вприсядку-то не пляшешь?
Старушка смущалась.
— Чо уж вспомянул-то. Разе до плясу?
— И у меня ведь прыти той нет, — вздыхал Маркелов, намекая на что-то давнее, связанное с пляской, — да ничего, поживем еще, главное, духом не падай.
И на коровнике среди доярок, и на поле, где убирали школьники картошку, с появлением Маркелова наступало оживление и взмывал смех. Людям становилось веселее, легче рядом с этим компанейским человеком. Любили Маркелова.
В колхоз «Победа» бугрянские телевизионщики и газетчики, авиаторы, работающие на подкормке озимых, мелиораторы, ведущие дренаж, ехали с охотой. Председатель там, Григорий Федорович Маркелов, — хлебосол, на магазинском, завлекательно разрисованном «Завтраке туриста» командированного не оставит.
— Зачем жалеть копейку, если она даст рубль? — любил повторять Григорий Федорович своему главному бухгалтеру, лысому, опасливому Аверьяну Силычу. У того глаза на одутловатом лице, как изюмины в куличике, сидели глубоко и смотрели осторожно. — Не жмись, не жмись, сделай все бастенько, — наставлял его Маркелов, и бухгалтер, вздыхая, уходил «делать все бастенько». Это местное ложкарское словцо «бастенько» у Маркелова вбирало в себя понятие продуманности, четкой организации, расторопности и еще бог знает чего.
Умел Григорий Федорович расположить к себе директора Крутенского лесхоза, суетливого Никифора Суровцева. В зависимости от надобности раз, а то и дважды в году подкатывал к дому Никифора ни свет ни заря и поздравлял с днем рождения или днем работника леса. Капитон оставлял в прихожей ведро меду, а сам Григорий Федорович, облобызав лохматого со сна, щетинистого Никифора, с приговоркой вручал ему дорогую бритву или транзистор: «Ходи баской да гладкий» или «Душу музыкой весели, Никита».
Выписывая участки на разработку леса, Никифор сам выбирался в бор, чтобы определить делянку для «Победы». Там с радостью обнаруживал Григорий Федорович прекрасный строевой лес. А Пантя Командиров, заехав в чахлый березовый карандашник, Плевался. Ну, удружил Никифор!
Всегда желанным посетителем был Григорий Федорович у управляющего банком Огородова.
— Научи ты меня, ради бога, как тебя эдак бастенько-то обмануть? — прибедняясь, лукавил Маркелов и, подняв стакан, поглядывал на банкира через непрозрачную бурую толщу коньяка.
— Какие у меня хитрости? Что ты, Гриша? — придуривался Огородов, и оба раскатисто хохотали, понимая, что они друг друга не обидят. — У любого урежу, а тебе дам.
Сереброву нравилось, что Маркелов такой хваткий, веселый, разудалый, и он с нетерпением ждал, чтобы председатель заметил, что он тоже может быть сообразительным и расторопным. И Григорий Федорович вроде ухватил это. Как-то, тоскливо глядя в окошко своего кабинета на кроны сосен, Григорий Федорович вздохнул и спросил главного инженера: