Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 78

В тайном, пришитом к нижней рубахе, глухо заколотом булавкой кармане лежала у матери драгоценная справка. Выхлопотал ее Мишуня, выпоив не одну бутылку водки секретарю сельсовета Минею Козыреву. Если дознается об этом Николай Филиппович Огородов, ой-ой как лихо будет Нюре, да и самому Минею напомнит Огородов знаменитые слова, которыми любливал Миней припугнуть нерадивых налогоплательщиков: вам эта туманность прогрессировать не будет!

Дорога бубном гудела под копытами лошади, в глазах Алексея расплывался угор с неясно темнеющими хороминами и тополями. В одном месте помаргивал желтый ранний огонек. Это, наверное, оплакивала свою разлуку с ним бабка Домаха.

На краю Карюшкина, около скотного двора, у матери вырвалось со стоном:

— Постой-ко, Мишунь, — и она пропала в темной дыре соломенного тамбура.

Алексей с Мишуней тоже побрели во двор. В банной парной непроглядности еле мизюрил подвешенный к стояку фонарь «летучая мышь». Сердито чавкая резиновыми сапожищами, заполошно бегали доярки: веснушчатая долгоносая задира Раиска и худая безответная Маруся Караулова. Могучей Раиске было жарко, руки по локоть голые, ворот тесной кофты расстегнут, на боку не выдержал ситчик упругого ее тела, пошла прореха по шву.

Коровы, узнав мать, обрадованно-умиротворенно помыкивали. Она погладила меж кривых рогов свою любимицу Вешку, напомнила пробегающей мимо Раиске:

— Не прогляди, скоро уж ей.

В недобрых глазах Раиски полыхнула усмешливая неприязнь.

— Тожо чо-нибудь знаем, — отрезала она и поджала губы.

Матери хотелось ладом расстаться с товарками, да не вышло: от обиды застлало глаза горьким туманом, забило чем-то горло — завсхлипывала.

— Дак ты, может, останешься? — сипло напомнил сестре Мишуня и облапил сердитую Раиску. — Ох ты, конопатенькая моя.

Раиска походя шевельнула плечом:

— От конопатого и слышу, — и еще локтем оборонилась от приставучих Мишуниных рук. Щуплого Мишуню качнуло к стене от Раискиного локотка.

— Убить ведь эдак-то можно, — с осуждением сказал он, изловчаясь, чтоб безопаснее ущипнуть Раиску. У него, молодого, занозистого, на уме была одна только озорь.

А мать рассказывала, как почувствовала отчаянную одинокость оттого, что покидала тайком свою деревню и мнилось — загинет одна в далеком чужом городе.

Теперь, шагая по насту, силился Алексей узнать, но не узнавал Карюшкино.

Была в памяти еще встреча с дедом Матвеем на вокзале, которой так боялась мать.

— Ну что, Анюта, надумала, выходит, бросить нас? — дрогнул обидой голос деда.

Мать диковато зыркнула глазами и не ответила. Тягостное молчание прервал сам Матвей Степанович.

— Воля твоя, — выдавил он пресекшимся голосом. — Знать, не по нутру тебе пришлись? Алеш-ку-то оставила бы, поди?

— Чо мешаться ему тут, — отрывисто бросила мать.

Этими словами резанула Матвея Степановича по

сердцу: родной внук да чтоб лишним стал!

Дед Матвей погладил Алексея тяжелой шершавой рукой по шапке, наколол до слез щеки своими большими, пахнущими махоркой, усами.

— Больно ты, дедко, колючий, — утершись, сказал недовольно Леха. — Состриг бы усы-то.

Этим он вроде примирил деда и мать.





— Наколол, ну, извини, я ведь изобидеть тебя не хотел, — вроде бы отвечая внуку, сказал Матвей Степанович снохе и подсадил Алексея в вагон. — Может, останешься с дедом-то, в Карюшкино поедем?

— В городе-то конфеты буду есть, — похвастался Алексей, вспомнив, что Мишуня хвалил город за конфеты. К месту вспомнил.

…Идти к деревне пришлось долго, потому что за первой ложбиной оказалась вторая, а потом третья. Алексей гадал, где был скотный двор, где стоял Мишунин дом, где был дом деда Матвея. Он шел мимо обиженных судьбой и людьми хоромин с унылыми заколоченными окнами, с пугающе скрипящими створками распахнутых ворот, с болтающимися на столбах проводами. Дряхлели тут, вдали от бойких дорог и многолюдных поселков дома. А ведь когда-то крестьянствовали основательные, знающие толк в земле и плотницком деле люди: из-под оконных подушек выгибалась языками береста, между скатами крыш были проложены желобки: все продуманно, с наметкой жить тут долго.

Перед холодными, покинутыми домами робела даже вьюга, суметы полукружьем охватывали их, но вплотную не подступали: крутились снежные вихри вокруг хором, выли в пустых трубах и уносили снег в высоту.

За плечи и шапку трогали Алексея красные ветки верб с пушистыми, в меху, почками. Он умилялся тому, какая неторопливая была здесь жизнь, и какие тихие раздумья снисходят на душу. Он вдруг понял, почему так хорошо писали классики русской литературы. Определенно, благодаря таким раздумчивым прогулкам по черным ельникам, кособоким ложбинам пришла поэзия в душу Пушкина, Некрасова, Есенина, Твардовского, отразилась тихая краса на полотнах Виктора Васнецова, Федора Васильева, Шишкина, Рылова, Аркадия Пластова. И вот теперь, когда безвозвратно исчезают деревни, наверное, меньше станет таких поэтов и художников, потому что в большом поселке, на городском асфальте все не то.

Алексей заглянул в боковое незаколоченное окошко крайней избы: сиротела неприютная печь, кружилась на очепе кем-то, видно, для забавы повешенная зыбка. Корыта, кросна от стана. Ненужное людям в другой их жизни. Алексея встревожило это. Как же так? Ничего не жалеем. А как не жалеть?

Вот и угрюмоватый, с заколоченными до половины окнами дом Илюни Караулова. Наверное, издали следит за Алексеем коварный, готовый спустить своих собак нелюдим Караулов. Алексею Илюня представлялся до жути страшным, с когтистыми руками и белыми одичалыми глазами. Он усмехнулся, гоня эту боязнь, и постучал в калитку. В окне мелькнуло старушечье лицо. Взмах руки разрешал зайти.

В сумраке сеней Алексей запутался в какой-то ветоши. Скрипнула дверь, дребезжащий старушечий голос позвал:

— Сюды иди… — И он пошел на голос, спотыкаясь то ли о поленья, то ли о колоды, задевая головой сухие березовые веники. Он еле нашел вход: двери были для тепла завешены рядном. В душной избе ударило в нос прокисшим запахом пойла, той спертостью, которая бывает в непроветриваемых избах.

:— Здравствуйте, — сказал он, протирая у порога перчатками очки.

— Здравствуешь, — ответила старуха и начала снимать с толсто закутанной головы линялые платки. Их было много, будто капустных листьев на кочане, а головка оказалась по-птичьи щуплой, лицо с кулачок. Старуха взяла горелый ухват и начала подвигать чугуны ближе к огню. Неужели это Мария? И Мария, наверное, не узнала его.

Алексей огляделся. Изба была закопченной, почернелой. Лавки вдоль стен, полати, стол под иконой, в печурке овечьи ножницы, оселок, за наличником веретено.

— А где хозяин-то, тетка Марья? — спросил Алексей.

Умаявшись с чугунами, она тупо смотрела в огонь. Большие чугуны, видно, были ей не под силу. Она тяжело дышала. На вопрос не ответила.

— Не узнала меня? — сказал Алексей с бодрецой. — Я Леша Рыжов, внук Матвея Степановича.

— Гли-ко, гли-ко? — удивилась Мария. — Мати-та жива?

— Жива, — ответил он.

— А мы вот одни тут колеем, — равнодушно проговорила она, утрачивая любопытство.

— Скот-то держите? — спросил Алексей, думая о том, что Илюня, определенно, ушел в хлев.

— Да какой скот, — вдруг очнулась Мария. — Вовсе я немочная стала, теленка волки задрали еще по осене, овечка да поросенок есть, собаку и ту волк задрал, дак и ладно, что задрал, боязно мне было с ей. Хоть всю ночь не спи. Лось подойдет, она лает, мечется. Волки поутру давеча перед окном дрались, я уже огонь зажгла, дак отошли. Шерсти на снегу осталось на целые вареги. Кабы сам-от был в силе, дак ружьем бы пужнул, а я ружья боюсь.

Марья, видимо, натосковавшаяся в безлюдье, говорила с ним охотно, но как с чужим, вовсе незнакомым человеком.

— А хозяин-то где? — опять спросил Алексей, садясь на лавку. Старуха махнула рукой на заборку.

— А не встает ужо. Болесь.

— Неужели никто к вам не ходит? Дети-то где? — спросил он.