Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 78

Мазин предупредил, что репортаж пойдет досылом, и Алексей писал его дома вечером, прислушиваясь к вою вьюги за окном. Он вздрогнул, когда внезапно ударила зимняя гроза, ослепительно засверкали снега от белого света молнии, и треснул, раскалывая небосвод, гром. Мать испугалась и суеверно выключила свет, прикрыла черным платком утюг, накинула на зеркало полотенце. Она была убеждена, что блестящие предметы притягивают молнию. Опять трепетное, ослепительно белое сияние и трескучий гром. Зимняя гроза, такого Алексею еще ни разу не приходилось видеть. Жутковатая, красивая картина была за окном. Над крышей опять, словно сокрушая ее, оглушительно треснуло, все вокруг залило молочным сиянием, которое было, наверное, сильнее дневного света, потому что Алексей разглядел кривую щель на торце противоположного панельного дома, которую днем не замечал. В палисаднике у яблони-китайки обломило сук. Хлестнув по переплету рам, ветки уперлись в стекло. Гроза стихла неожиданно, как началась. Алексей выбежал на улицу, проваливаясь по пояс в снегу, дополз до сука, оттащил его в сторону. После грозы еще сильнее поднялось в нем чувство вины и тревоги. Он не мог понять, отчего возникло это ощущение? Что-то очень важное забыл он сделать. А что, вспомнить не мог. «Неужели что с Линой? — подумал он. — Нет!» Он не был суеверным человеком. При чем тут гроза?

Наутро светило солнце, и пухлые горы вчерашнего снега, наделавшие столько хлопот, счищали запарившиеся дворники, трудолюбиво загребал железными «руками» снегоочиститель.

Шли один за другим по спуску к реке Падунице самосвалы, груженные мягкой, легкой, как хлопок, белизной. Весной, бурля, уйдет этот памятный снег, и все забудется.

Во дворе редакции строем ходили типографские духовики и, пришпилив ноты на спины передних музыкантов, разучивали марш к Дню Советской Армии. Ухал барабан, было шумно, бодро, и все предчувствия вытеснило возбуждающее предощущение праздника.

Редакционный хромой завхоз из сугроба ловко дирижировал тростью шоферам. Те, устроив в отделах сквозняки, тянули из окон на веревках лозунг.

Два матерых добытчика Третий Зам Леня Сырчин и Мазин в вестибюле вели тайный разговор о том, кто сколько сумел засолить огурцов, откуда можно привезти навоз для сада.

Алексея у входа перехватил шумный компанейский человек, редакционный фотограф Аркаша Соснин и, сбивая на затылок кудлатый треух, возбужденно заорал своим высоким голосом:

— Смотри-ка, чего зима-то учудила, настоящая гроза! Ну, я поснимал! — И радуясь этой проказе зимы и своей расторопности, потащил Алексея к себе. — Пойдем покажу.

— Прости, у меня материал идет досылом, — вспомнил Алексей и побежал к Юрию Федоровичу Градову, чтобы узнать, на какую полосу тот поставит репортаж и сколько надо строк.

Градов был хмур. Не глядя на Алексея, долго копался в папке, потом сипло сказал, передавая Алексею какую-то бумагу:

— В общем, знаешь, тяжело, но… Лина Шевелева умерла.

У Алексея вдруг запрыгали перед глазами слова телеграммы. Он не мог ничего понять. У него закружила голову, и он оперся о стол, закрыл глаза, чтобы кончилось это кружение.

— Как же так, я не верю, — пролепетал он. — Ведь ей всего двадцать шесть, ведь она совсем молодая.

— Ну вот, — развел руками Градов. — Нам с тобой на похороны ехать. Билеты и все остальное заказано. Ты не опаздывай.

Натыкаясь на стены, Алексей очумело выбрался в коридор. Опять закружилось все: столик с пепельницей в виде автомобильного ската, доска приказов. Он вжался спиной в угол, чтоб не упасть. Нет, это было невероятно! Это неправда! Он откачнулся от угла и, шатаясь, пошел. Его вдруг охватила щемящая тоска, от которой в груди поднялись всхлипы. Он понял, что остался на белом свете один, нет рядом даже бессловесной близкой ему души.





Он оказался в своем отделе и тупо уставился в стену, не понимая, зачем он здесь. Вдруг Алексея обожгла догадка: Лина умерла из-за него. Он не приехал к ней, и она от огорчения и обиды не смогла перенести операцию. Когда Алексей понял это, ему захотелось разбить свою голову о столешницу. Ему стало трудно дышать, показалось вовсе невозможным разговаривать, слушать любые, особенно сочувственные слова, и он ушел из редакции. Кружил по малолюдным улицам, думая, что от безлюдья и тишины ему станет легче, но боль и опустошение не проходили. Неожиданно Алексей оказался в больничном саду, заметенном вчерашней вьюгой, и, утопая в снегу, пробрался к их заветной скамейке. На ней пышно лежал снег. Столкнув рукой эти снежные куличи, с безнадежной верностью сел. Вот здесь они всегда были вместе, вот она была тут, рядом. Тут они поссорились, и он стоял на своем, как баран. Тупой дурак!

У Алексея вдруг запрыгали губы, и он не смог удержать захлебывающегося всхлипа, он зачерпнул рукой снег и, набив им рот, стал жевать, чтоб прийти в себя и успокоиться, но лицо кривилось, и текли горячие слезы из глаз, и снег не приносил облегчения.

Обессилев от этих всхлипов и слез, он покосился на другой край скамьи. Ему вдруг показалось, что Лина должна прийти и сесть рядом. Он очистил от снега всю скамейку. Линочка возникнет сейчас на краешке скамьи, присядет ершистый, задиристый воробьишка. Присядет и скажет что-нибудь колкое, царапнет его, чтоб сорвать налет самодовольного благополучия. Но никто не появился, он был один. Линочка там, в больнице, перед операцией, наверное, недоумевала, почему он не приехал, а он, размазня, не сумел вырваться к ней и этим погубил ее.

Поздним ночным поездом Алексей и Юрий Федорович Градов ехали на станцийку Шижма, где жила мать Линочки. Устроив погребальный венок с бронзовой надписью и заняв кресла, Градов наказал Алексею, чтоб тот сидел на месте, и, белея седой непокрытой головой, отправился хлопотать насчет стакана. Алексею не хотелось выпивать, не хотелось разговаривать, но Юрий Федорович, толкая ему в руку стакан, убеждал, что выпить надо, что будет легче, если он выпьет, но Алексею не полегчало, только прибавилось усталости.

— Ты не спи, — говорил Градов. — Все равно в четыре утра выходить, лучше потерпеть, — ив приливе какого-то самоедства начал рассказывать о том, что он в жизни сделал две крупные непоправимые ошибки, которые теперь мучат его. Первую ошибку он сделал, когда женился впопыхах, а вторую совершил сразу после совпартшколы, не оставшись в аспирантуре. Ушел в армейскую газету, чтоб быстрее дослужиться до пенсии.

— Теперь бы, наверное, был профессором, — вздыхал Градов.

Алексею показалось, что, наверное, Градов при своей дотошности и усидчивости смог стать ученым, но не трогали его откровения Градова, хотя тот прижимал руки к груди и с дрожью в голосе произносил:

— Ты понимаешь, Леша, для меня любовь — болезнь, я не могу от нее излечиться и' даже не хочу. Голову застилает туманом. Ни жить, ни умереть, дня не могу без нее. Это мука. Слушаю персональное дело на собрании, и мне кажется, что люди, когда говорят о других, осуждают меня. У меня ведь жена неплохая, она никуда не ходит жаловаться. Я виноват, но я не могу…

Градов рисовал Дору Маштакову роковой красавицей. В другое время Алексей, может, и понял бы Юрия Федоровича, представив, как тяжело ему возвращаться в ставшую враждебной семью, где что ни слово, то укол, что ни взгляд, то намек, но теперь Алексею казалась никчемной связь Градова, эта ночная исповедь под стук вагонных колес. Ну развелся тел, чем мучить жену. И как он может о Маштаковой, ведь Лина умерла! Лины нет! Как Градов не может этого понять?!»

Стоило Алексею прикрыть глаза, чтоб избавиться от надоедливого мелькания станционных огней, как перед ним появлялась легкая, невесомая Линочка и звучал ее необыкновенный, слабый будто эхо, голосишко:

— Леша, человек умирает, а доброе остается. Да, да, только доброе.

Это она сказала ему в разгар спора. Может, и сама не заметила, как сказала. И теперь слова эти вдруг выделились и зазвучали как завещание.

От воспоминаний и видений Алексея снова отвлек голос Градова:

— Не спи, не спи, в четыре часа выходить. И работаю я сейчас не так, как прежде. Мне теперь нельзя наживать врагов. И так у меня все очень сложно.