Страница 13 из 85
От костров подымался дым. Таял в листве деревьев, и запах еды полз пополам с запахом гари от обгоревших кустов. По соседству булькала паэлья[9], и женщина в черном отстранялась от дымного пламени, языки которого рвались к ее лицу. Даниэль видел, как она суетится, как подбирает пряди волос с подпаленными концами. Наклоняясь, чтобы помешать ложкой густое варево, она каждый раз показывала ему подколенки, молочно-белые на фоне платья, черного, как сковородка. Подбежала девушка в мокром небесно-голубом купальнике. Обняла мать за шею тонкой рукой, блестящей от воды, и чмокнула ее в раскрасневшуюся от жара щеку. «Ой, пусти, девочка, ты меня замочишь!..» У костра мелькнули голые ноги. Девушка схватила собачий поводок и убежала обратно к реке. Мать провожала ее взглядом, пока она лавировала меж стволов и пока худенькое тело не вспыхнуло золотистым светом под лучами солнца.
Там, в ослепительном, испепеляющем сиянии, от которого стало больно глазам, — головы, торсы, руки и ноги, вспенивающие красноватые струи. Вся река кипела множеством тел и звенела пронзительными криками, а чуть выше по течению они отдавались гулким металлическим эхом под сводами моста. Высоко в небе сияло подобное зеркалу белое солнце. Но здесь, у земли, свет был красноватый, густой, приглушенный. Он придавливал землю гигантской ногой, смазывая все контуры и фигуры. Даниэль лег на живот и спрятал лицо. Вдруг до его ушей донесся новый звук, неожиданный оглушительный грохот. Он тотчас приподнял свое отяжелевшее в полудреме тело и в свете, ударившем ему в глаза, увидел, что купающиеся машут руками. Все махали поезду. Он шел высоко над рекой по мосту, грохот его с частым, суетливым перестуком удваивало эхо, и шум этот покрывал крики. Прогрохотал и ушел, оставив позади неуслышанные крики, руки, которые махали мелькающим незнакомым лицам в бесконечном ряду окоп. Скрылся последний вагон, а мост все еще дрожал, словно в ознобе. Вдруг наступившая тишина снова наполнилась криками. У воды Даниэль увидел женщину, которая, подоткнув подол до колен, намыливала голого ребенка. Густые клубы дыма, тянувшиеся за паровозом, медленно опускались на реку.
Вошли двое: один в форме полицейского, другой — толстяк в рубашке с засученными рукавами и мокрой под мышками. Толстяк хлопнул по спине мужчину в белых туфлях:
— Что пригорюнился, брадобрей? Какой зуб у тебя заныл?
— Зуб мудрости, — ответил тот с вымученной улыбкой и искоса бросил взгляд на хозяина. — Мы тут беседовали о жизни.
— О, это очень интересно, это мне всегда интересно. Но ведь Маурисио в таких делах разбирается лучше, чем мы. Туго становится, и чем дальше, тем хуже.
— Туго? А с чем туго?
— Да с выпивкой. Кому это знать, как не тебе.
— Господь с вами, что до этого, так… Что прикажете?
— Гвоздичной касальи, — оживился полицейский. — А ты?
— Для гвоздичной уже поздновато. Мне лучше вина.
Странно он говорил: последнее слово чуть слышалось, вроде и не слово вовсе, а так, какой-то посторонний шум. Помолчали. Маурисио застыл с поднятыми руками, как будто забыл, что собирался делать. Крыша над головой потрескивала, казалось, там, наверху, хрустит под солнцем черепица. Поле словно вспухло, как деревенский хлеб в печи, и влипло в проем двери. Сюда не доносились голоса ни с реки, ни с переезда, ни тем более из Кослады и Сан-Фернандо. Ярко блестели бутылки на полках. В такие минуты обычно кто-нибудь спрашивает: «Который час?»
— Сегодня утром я забил козу.
— Пошли тебе господь еще дюжину.
— Я к тому говорю, может, хочешь ногу, так я пришлю.
— Сегодня утром? Как же так? День-то сегодня не убойный.
— Покалечилась она нынче ночью. За мной прислали и предложили: если надо — забирай, я и забрал. Зачем животному зря страдать? Ну как? Надо тебе?
— Не надо, мне ее не продать. Ко мне все приходят со своей закуской. Если чего-нибудь и попросят, так консервов или оливок, не говоря, конечно, о выпивке. А на жаркое спроса нет. Ты же знаешь, если б надо было, я бы ни у кого другого брать не стал.
— Ну да, это я знаю. Только мясо-то больно уж хорошее: двухгодовалая козочка в самом соку. Вчера он ее привязал в загоне, и ясное дело — запуталась она и поломала себе ноги.
— А чья была козочка?
— Луиса с постоялого двора. У него их еще шесть штук, да он все равно не знает, что с ними делать. В скотине ни шиша не смыслит.
— Это всем известно. Что он вообще смыслит? У него одни фокусы да развлечения на уме. Сегодня купил, завтра продал. Он хочет быстренько деньги делать, и тут его ошибка, так далеко не уедешь. Всякую вещь надо подержать да поухаживать за ней, а уж потом ждать от нее дохода. Сгоряча ничего не возьмешь, только по-тихому да по-доброму. Заиметь товар — это еще мало, надо уметь с него выгоду получить.
Полицейский кивал головой, подтверждая слова Маурисио, и поддержал его:
— Да, это еще мало, мало. Кроме этого, надо еще… — И он сделал широкий жест рукой.
Маурисио обернулся к нему.
— И этот туда же! — удивился он. — Да ты-то что понимаешь? Когда это у тебя было хоть что-нибудь?..
Лусио наклонялся то в одну, то в другую сторону, силясь разглядеть что-то через их головы, и наконец сказал, указывая на дверной проем:
— Посмотрите, у этих тоже есть мясо, хоть и воскресенье нынче.
Все посмотрели, — неподалеку, над желтыми холмами, кружился в небе хоровод стервятников; круги их сужались конусом, упираясь острием в какую-то точку на земле.
— Ну надо же, что он там углядел, я на это и смотреть-то не хочу, представить себе — и то нутро выворачивает.
— Омерзительные птицы.
— Каждый живет, чем может, — сказал Лусио. — Может быть, такое же отвращение они испытывают к тому, что мы едим. — Кто к чему привык. Нас приучили, что вот это плохо, и мы этим гнушаемся, мы этого не выносим, нас от этого тошнит, но ведь нас могли приучить и совсем к другому.
Маурисио забеспокоился:
— Ладно, хватит об этом! Ради всего святого! Оставь пока что свои выкрутасы да премудрости, не то меня сейчас стошнит.
Мясник оглушительно расхохотался. Мужчина в белых туфлях продолжал задумчиво смотреть на поле. Лусио не унимался:
— В конце-то концов велика ли разница: мы это едим на два-три дня раньше, они едят на два-три дня позже.
Мясник снова захохотал.
— Слушай, если ты сейчас же не заткнешься… — пригрозил Маурисио.
— Мы ведь все из мяса, разве не так? Или, может быть, ты из чего другого? Скажи тогда, из чего. Что, я не прав? Ну скажите, ведь вы мясник, кому это знать, как не вам.
Все засмеялись. Снова заговорил полицейский, смущаясь, но горячо:
— А вот нынешней зимой мы съели кота, здесь вот, за этим столиком. — И указал пальцем. Он словно возбуждался от того, что говорил: — Вот здесь!
Маурисио уставился на него:
— Ты что мелешь? Ты это к чему? Зачем выдумал?
— Вот здесь, — повторил тот. — По-твоему, это был заяц, но я-то знаю, что это был кот.
Мужчина в белых туфлях обернулся к собравшимся и на полном серьезе сказал:
— Вот бы сейчас впустить сюда всех кошек и собак, которых мы съели во время войны! Тогда они мне казались вкусней, чем говядина, а теперь только взглянул бы — и вырвало.
— Вот видишь, Маурисио, — сказал Лусио. — Я был прав: все дело в привычке, нужда заставит — привыкнешь к чему угодно.
Мужчина в белых туфлях все еще смотрел на стервятников. Начиная круг высоко в ясном небе, они спускались по спирали в пыльную полосу над землей и упирались в нечто смрадное, вспучившееся на раскаленной земле, как на гигантской сковородке.
— Ты послушай парикмахера, он тебе дело говорит, — продолжал Лусио. — Поставь-ка нам по стаканчику, подожди сердиться, придет еще бог знает сколько народу. Если так будешь на них смотреть, всех отпугнешь.
— Вам тоже?
Мужчина в белых туфлях обернулся:
— Что? Конечно, давайте, давайте… — И снова стал смотреть на поле.
Мясник сказал: