Страница 9 из 82
И вот они с Соколиком здесь, под сенью соснового бора, слушают, как над ними заскорузлый лапотник изгаляется.
— Пойду-ка я, дядя, гляну, не засел ли где в кустах лезгинец кровавый иль черкашин не подкрался ли. Неровен час, пока ты треплешься, подползёт с тылу и тебя, дурака болтливого, твоим же топором и цапанёт.
И Фёдор тронул Соколика.
Лучи полуденного солнца, пробивая кроны лиственного леса, тонули в густом подлеске. Сочная зелень, перечёркнутая тёмными штрихами стволов, источала тишину, нарушаемую лишь шелестом мелких камушков в дорожной колее. Тополя, клёны и липы бросали густые тени под копыта коней. Дорога вилась между деревьями. Изгиб за изгибом, поворот за поворотом она двигалась в гору, убегая выше, туда, где кончается лес, в луга. Иногда из ветвей, оглушительно хлопая крыльями, выпархивала лесная пичуга. Бывало, мелькнёт в подлеске чёрная шкура кабанчика и беззвучно растворится в зелёном мареве свежей листвы.
Фёдор петлял между кустами терновника и ежевики, стараясь двигаться вдоль дороги, не упуская обоза из вида.
Вдоль дороги на примятом подлеске лежали вековые стволы, готовые к отправке в Грозную крепость. За ними, на опушке, подпирали низкое вечернее небо громады живых ещё деревьев. По лесу ползали сумерки, но работа не прекращалась. Из чащи доносился весёлый стук топоров, перемежаемый криками солдат, шумом падающих деревьев и окриками дозорных казаков. Соколик аккуратно ступал по усеянной сломанными ветками дороге. Фёдор направлялся к окраине делянки, туда, где узкая колея терялась в девственной чащобе. Среди зарослей ежевики и терновника попадались им одинокие деревья. Ущербные, словно одинокие старцы, с которых враг сорвал одежду и выставил обнажёнными на посмеяние, они простирали к сереющему небу голые сучья. Привыкшие жить в лесу, среди своих собратьев, и случайно избежавшие гибели, они возвышались тут и там, словно надгробия на могилах павших сородичей.
— Ох, тоскливо мне, Соколик, ой чует сердце — недоброму быть, — бормотал всадник. А конь его между тем всё прибавлял шагу, стараясь поскорее разлучить хозяина с настигшей того тревогой.
За поворотом дороги казак и его конь нагнали раздрызганную повозку, запряжённую престарелым лохматым мерином неопределённой масти. Повозкой правил сутулый человек в пыльной сутане и низкой широкополой шляпе отца-иезуита. Его гладко выбритое, костистое, украшенное не по-русски горбатым носом лицо, несло печать крайней усталости и глубокой задумчивости.
— Здорово, падре, — усмехнулся казак, придерживая Соколика. — Куда ж это вы отправились на ночь-то глядя?
Иезуит возвёл на Фёдора прозрачные, полные потусторонней печали глаза.
— Долг проповедника зовёт меня в бескрайние дебри. К пастве своей держу путь, казак.
Он выговаривал русские слова удивительно чисто, голос его звучал тихо, словно говоривший был сильно утомлён. Узловатые, натруженные ладони служителя чуждой веры крепко держали поводья, понуждая лядащего мерина двигаться вперёд, туда, где дорожная колея вбегала в тёмную чащобу.
— Опасно в лесу, падре. Вчерась только вечером в штабе толковали о разбойничьих шайках, что сбираются в округе. Совокупно хотят на редут напасть, собаки. Командующий удвоил дозоры. Нынче аж три пушки с собой в лес притащили...
— Называй меня отцом Энрике, казак. А что ж, ваш командующий собирается по деревьям лесным из пушек палить? — Иезуит улыбнулся. И почудилась Фёдору в улыбке этой, на первый взгляд печальной, ирония или даже ехидство.
— Командующий без тебя знает, куда и как следует палить, падре...
— Отец Энрике, сын мой…
— Я смотрю, ты из миссии сюда прибыл, от самого Моздока тащишься на эдакой кляче? — Соколик, чувствуя злость казака, фыркал, тряс гривой и косил недобро на лохматого мерина и его возницу.
— Я привык к путешествиям, казак. И к неприятию твоими сородичами веры моей тоже привык...
— А насчёт пушек, напрасно усмехаешься. Дикий лесной народ одного лишь вида их страшится. Разбегаются в панике, подлые псы, едва лишь канонир ядро в пушечное дуло закатит. А чураемся мы али нет веры твоей — не о том речь. Заночевал бы с нами. За орудийными лафетами, в лагере — оно безопасней. Ты — божий человек, хоть и иноверец. На расправу мы тебя не выдадим. Обороним, не сомневайся.
— Я — священник. Меня не тронет ни дикий зверь, ни безрассудный человек. Святая Дева Мария охранит меня.
— Мы на войне, отец Энрике. А на войне не только молитва жизнь сохраняет. Шашка с нагайкой тож очень уместны бывают. Такоже и пушки.
— Шашка и нагайка — орудия воина. Моё оружие слово Божие и личный пример праведной жизни, казак.
Фёдор остановил Соколика на краю делянки. Иезуит отец Энрике даже не обернулся. Лишь осенил пространство перед собой крестным знамением, слепив предосудительным манером указательный и средний пальцы.
— Скажи хоть, куда путь держишь. Где искать, коли братия твоя справляться станет? — обратился Фёдор к его пыльной спине.
— К Хан-Кале путь держу, — был ответ. — Там проповедь слова Божия изолью в заблудшие души.
— От дурень сутаноносный, — сплюнул казак.
Фёдор не слышал ни стука топоров, ни переклички дозорных. На окрестные обрывистые холмы упал вечер. Птицы умолкли, лишь сверчки пели в невысоком подлеске, да слышался отдалённый вой волков, да глухо топотали по колее копыта Соколика. Наступала ночь. Настороженный взгляд разведчика шарил в зарослях переломанного терновника, пытаясь приметить малейшее движение. Но всё было спокойно. Даже лёгкий ветерок не шевельнул листа, даже беличий хвост не промелькнул ни разу среди густых ветвей.
— Тихо-то как стало, — сказал всадник своему коню. — Пора и нам, братишка, вечерять-ночевать, пора до своих идти...
Казак уже видел перед собой кривой ствол одинокой лиственницы, чудом избежавшей сегодня участи своих сестёр солдатского топора. До того места, где капитан Ревунов, начальствующий над командой лесорубов, наметил расположиться лагерем на сегодняшнюю ночь, оставалось совсем немного. Пуля ударила в щербатый ствол, выбив из него острые щепы. Соколик прыгнул вперёд, Фёдор успел выхватить Митрофанию из ножен, успел прижаться щекой к гриве Соколика.
Они неслись не разбирая дороги к тому месту, где должен был находиться лагерь. Треск выстрелов становился всё чаще и громче. В лесу разгорался бой. Соколик дрогнул на скаку, заслышав пушечный залп. Иногда конь выпрыгивал с дороги, пытаясь пуститься наутёк, спасти своего всадника от возможной гибели. Но твёрдая рука казака возвращала его на прежний путь, в лагерь, к товарищам, вступившим в схватку с противником.
Они прятались в густых зарослях. Опытный глаз разведчика безошибочно различал в хаосе заварухи врагов. Ружьё, изготовленное мастером Дуски из аула Дарго, разило без промаха. Так продолжалось до тех пор, пока в лядуннице не иссякли заряды.
— Ты жди, Соколик, жди тут, пока не позову, — прошептал Фёдор, крепче сжимая рукоять Митрофании.
По поляне беспорядочно метались сполохи огня, люди, лошади и их причудливо исковерканные тени. Неумолчный звон, гул, ржание, крики ярости, вопли боли, предсмертные стоны заполняли пространство, навязчиво лезли в уши, оглушали. Клинок Митрофании оставлял в ночном воздухе серебристые росчерки. Шашка разила скоро и расчётливо. Чутьё лесного разведчика, что сродни звериному чутью, помогало отличить своих от чужих. Едва распознаваемые повадки, дыхание, звук шагов — всё подсказывало верные решения. Фёдор видел изрубленные, лишённые голов и конечностей тела своих товарищей и противников. Видел кровь, фонтанами плещущую от открытых ран. Видел искажённые мукой и неутолимой злобой лица. Отделив безмятежное сознание от убийственно-проворного тела, все силы души Фёдор направил на то, чтобы, уничтожив врага, непременно выжить самому.