Страница 10 из 82
Конец стычке положил орудийный залп. Истекающий кровью канонир ухитрился закатить в пушечный ствол ядро и поджечь фитиль. Яркая вспышка и грохот выстрела привели в чувство опьяневших от кровопролития бойцов. Фёдор тоже остановился. Дышалось трудно, глаза застилал кровавый пот. Казак всматривался в подсвеченную пожарищем темноту, пытаясь приметить выживших противников, готовясь к новой схватке.
Арканная петля выскочила из темноты внезапно, как ядовитая тварь выскакивает из подземной норы, и вцепляется в свою жертву, чтобы утащить её в смертельный плен. Митрофания, выскользнув из руки, упала в ночь. Потухли огни пожарища. Фёдора поглотило вязкое марево беспамятства.
— Ишь, башка-то его уже не кровоточит. Глянь, глянь-ко, батюшка. Ишь, яблоки глазов под веками шевёлются. Скоро очнётся, родимец. Ишь, как казака ухондакали. Собаки... — последнее слово надтреснутый тенорок произнёс едва слышно, почти шёпотом.
Фёдор разлепил чугунные веки. Ему до смерти не хотелось видеть обладателя надтреснутого тенорка. Казак надеялся увидеть над собой низкое синее небо с барашками редких облачков, услышать перестук камушков в Тереке, тихое дыхание верного Соколика. Всё грезилось очутиться на родине. Пусть в голове стоит неумолчный гул, пусть стонет от ран уставшее тело, пусть всё будет так — лишь бы дома, на родимом берегу.
— Глянь, глянь, глаза открыл, смотрить, бедолага...
Фёдор и вправду открыл глаза. Но вместо синевы небес увидел он над собой обрешётку дерновой кровли, да веснушчатое, курносое лицо.
— Здорово, мордва... — губы едва шевелились, язык присох к гортани. Фёдору мучительно хотелось пить.
— Чегой обзываисси? Я — русський, сам ты мордва.
Фёдор почувствовал на губах прикосновение шершавого края глиняной посудины, сделал первый сладостно-мучительный глоток, за ним второй и третий. В глазах казака прояснилось, словно светлее стало.
Через щели дощатой двери, запиравшей их темницу, пробивался дневной свет. Глина, покрывавшая ветхий плетень, местами обвалилась, пропуская в темницу полосы полуденного света. Пол хижины устилала старая солома. Троих узников сковывали по рукам и ногам короткие цепи, концы которых надёжно крепились к толстой лесине, подпиравшей потолок в центре хижины. Цепь не позволяла добраться ни до стены, ни, тем более, до двери. К тому же там, за неплотно пригнанными досками, различалась фигура дозорного в лохматой папахе.
Утолив жажду, Фёдор первым делом опробовал прочность крепления цепей.
— Ишь, оклёмываецца, казак-то. От разбойное семя! Ни жив ни мёртв, башка пробита, а туда же!
— Заткнись, мордва. Не стану я смотреть, как тебя, словно барана, нанизывают на вертел и медленно жарят. Сбегу ранее этого.
— Меня звать Кузьмою, — обиженно заметил солдат. — И не мордва я. Я подлинно русський христианин.
— Довольно балаболить, Кузьма. Утекать надо отсюда, пока с живых шкуру не содрали.
Тут только Фёдор как следует рассмотрел собеседника. Это был всё тот же солдатик, с которым они перемолвились... Когда? Когда состоялся тот разговор? Сколько времени они провели в плену? Неужто более суток провёл он в беспамятстве? Дело случилось ночью, а сейчас ясный день. Выходит так, что половина дня прошла или полтора? Фёдор осматривался по сторонам, пытаясь отыскать хоть какой-нибудь предмет, пригодный для использования в качестве оружия, и ничего не находил. Наконец взгляд его остановился на третьем пленнике.
Этот третий расположился тут же, рядом. Он сидел, подперев спиной лесину и распрямив ноги, прикрытые пыльной сутаной. Его Фёдор сразу признал — отец-иезуит Энрике, попал как кур в ощип, дурень.
— А ведь я тебя предупреждал, падре, — усмехнулся казак. — Выходит прав был, а? Как в воду глядел. И какого ж рожна ты по доброй воле сюды попёрся? Выходит так, что мы в Хан-Кале? Если так, то до Грозной недалеко бежать...
— Я здесь затем, чтобы призвать местных уроженцев к коренному внутреннему перерождению. Помочь им уничтожить в себе их природное миросозерцание и на его место вкоренить новые воззрения и настроения мистического аскетизма...
— Дурак, — бросил Фёдор, обращаясь не столько к иезуиту, сколько к солдатику Кузьме.
— Дык его ж тоже оглоушили, как и тебя, казачок... вот и бредить, бедолага.
Непослушными пальцами Фёдор ощупывал и потряхивал неподатливую лесину. Но та не поддавалась, надёжно держала её каменистая земля. Глубоко сидело в ней основание ствола мёртвой сосны. Голова казака кружилась, в глазах сновали белые светлячки. Фёдор попытался было подняться на ноги, но короткая цепь, соединявшая ручные кандалы с ножными не позволяла распрямиться во весь рост.
— А тебя, Кузьма, не оглоушили? Язык поди бодро чешет всякую чушь. — Фёдор постепенно приходил в себя и начинал злиться.
— Эй ты, папаха, — рявкнул он в сторону дощатой двери. — По нужде желаю иттить. По большой и малой! Выпущай, иначе прямо тут опорожнюсь! Отворяй дверь, сучий потрох, и веди меня до ветру!
Фёдор шарил в пересушенной соломе, стараясь отыскать какой-нибудь предмет тяжелее яблока, но ничего не нашёл, кроме полупустого щербатого кувшина, из которого Кузьма подал ему напиться.
— Не пролей воду, казак, — буркнул солдат, угадывая намерения Фёдора. — Могет ещо долго ни питья, ни еды не получим. Сиди тихо!
Но тихо посидеть им не пришлось. Дощатая дверь отворилась, и в темницу зашёл их тюремщик — совсем юный пацанёнок в лохматой белой папахе и белой же черкеске, отделанной золотым галуном. Узорчатые ножны бились о его жёлтый козловый сапог. В руках паренёк держал простое кремнёвое ружьё турецкой работы.
— Что кричишь, гяур? Счас придёт Аббас и отведёт тебя на выпас. А пока сиди тихо, не то нагайкой по спине получишь. — Голос паренька то и дело срывался на фальцет. На вид парню было не более тринадцати лет. Розовый румянец пылал на смуглых щеках его, гладких и нежных, как у девушки, но чёрные глаза из-под сросшихся бровей горели опасным огнём неукротимого воинственного духа.
Ветхое, сплетённое из веток, обмазанное глиной и крытое дёрном узилище являло собой овеществлённую насмешку над каменными казематами крепостей. Фёдор видел их во время походов в Кахетию и Грузию. Довелось посетить казаку каменные мешки подземелий, заглядывать в крошечные оконца, забранные толстыми прутьями решёток, вдыхать зловонный дух заживо гниющих узников. Бывал он и в плену у горцев. Было дело: однажды зимой неделю просидел вот так же, прикованный цепью к стволу векового дуба под ледяным дождём и снегом. И ничего — сбежал, в конце концов. Повезло ему тогда — наткнулся на казачью разведку в зимнем лесу.
«Сбегу и сейчас, — упрямо мыслил Фёдор. — Как нить дать — сбегу».
Еда и питьё узников были скудны. Только хлеб и вода, но есть и не хотелось. День и ночь следил Фёдор воспалёнными от бессонницы глазами, как одна или другая тень в лохматой папахе с ружьём наизготовку, или оба разом бродили вокруг их узилища. Аббас — страшилище и Насрулло — неоперившийся птенец оказались опытными тюремщиками. По ночам казак слушал их тихие беседы: Аллах гневается — охоты нет, добычи нет, конь захромал — заболел, пока не погиб, убьём и съедим. Фёдор понял, что население Хан-Калы бедствует, голодает. Но их, пленников, берегут пуще зеницы ока, кормят, несмотря ни на что — значит, надеются получить выкуп.
«Бежать... Бежать», — упрямая мысль лишала покоя. Фёдор почти не спал и не испытывал голода. Он не давал покоя товарищам по заточению и тюремщикам, постоянно требуя к себе внимания. За это бывал бит нещадно сердитым Аббасом. Абрек бил казака до крови, но вполсилы. Из этого Фёдор тоже сделал некоторые выводы — не забивает до изнеможения, бережёт, на выкуп надеется. Бесшабашно скандаля, вынося унизительные побои, казак добился кое-каких преимуществ. Их обоих, и его, и Кузьму, стали водить гулять. До ветру. Правда, кандалы при этом не снимали, так и таскались они по Хан-Кале согнутыми в три погибели.