Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 47



Я рассказываю все эти подробности, потому что они связаны с большим и искренним другом Болгарии профессором Константином Иречеком. Он сдержал свое слово. Благодаря ему мы с Оником поступили в знаменитое Пражское коммерческое училище. А сейчас я продолжу свое повествование описанием тех событий, которые произошли за пять лет нашего пребывания там. Прежде всего остановлюсь на самом интересном — на знакомстве, а затем и завязавшейся дружбе с известным, я бы даже сказал, великим чешским сатириком Ярославом Гашеком, который, по счастливому стечению обстоятельств, тоже учился в вышеупомянутом училище и даже был моим однокашником (пока его не исключили оттуда). Мы сидели в среднем ряду: я с Оником — за третьей партой, а Гашек с одним еврейчиком — за нами, так он мог списывать у Оника сложные бухгалтерские задачки. Оник с его практичным армянским умом быстро сориентировался в темном лабиринте финансовых наук, а бедный Гашек так и не смог запомнить, что дважды два — четыре. Он не был создан для этой науки, сила его была в другом. Но на первом году нашей совместной учебы эта сила ни в чем не проявлялась. Должен сказать, что я редко встречал таких застенчивых ребят, как этот Ярослав. Мы с Оником называли его по-болгарски — Слави. Он был полноватым парнем, а если прямо сказать, то просто толстым, как бочка. Это от того, что в раннем детстве он чем-то переболел. Единственный сын у матери, отец его умер. Так вот, его мать, крупная властная женщина, бдела над ним как орлица, даже как три орлицы, вместе взятые: она зорко следила, чтобы с ним ничего не случилось, чтобы его не сглазили и не задавил трамвай… И, как обычно бывает в таких случаях, чрезмерная опека давала совсем обратные результаты. На уроках Слави сидел тихо, не смея поднять глаз. А когда его вызывали, язык у него заплетался, и не потому, что он не знал урока или был туп от рождения, а потому, что стеснялся. Он потел и ничего, буквально ничего не мог сказать: вздыхал, заикался, весь класс начинал переживать за него и потеть вместе с ним, настолько мучительной была картина. Из сострадания учителя ставили ему тройки, и потому он еще больше замыкался в себе. А если, не дай бог, он попадал в одну компанию с девочкой, то от смущения готов был провалиться сквозь землю и держался так, будто девочка хочет его съесть, и тогда уже совсем терял дар речи. Молчит, как глухонемой и только ищет повод, чтобы исчезнуть, раствориться, прямо болезнь какая-то… Сначала мы с Оником смеялись над ним вместе с другими, а потом нам стало жаль его. В училище нас как иностранцев недолюбливали и при каждом удобном случае старались подложить нам свинью, передразнивали, как мы тяжело и грубо произносим певучие чешские слова. Именно эта общая изолированность сблизила нас с чувствительным и по-своему несчастным Ярославом, которого вдобавок ко всему прозвали «Толстяк».

После занятий пражские ребята шли домой, а иногородние и иностранцы отправлялись в пансион, мрачное, увитое плющом здание, в заднем дворе Коммерческого училища, скрытое от любопытных взглядов старыми елями и березами. У нас с Оником была комната на двоих, не очень светлая и не очень просторная и, разумеется, северная, с видом на училищный забор (хорошие южные комнаты занимали старшекурсники, те, кто, как говорится, уже брился, а нам, «салаге», досталось то, что похуже, — так уж водится в мире, и мы не роптали). Зимой, если в печку подкинуть побольше дров, в нашей комнате становилось довольно-таки приятно. Мы подарили истопнику бутылку казанлыкской анисовки и тем самым снискали его благорасположение. Все комнаты имели право на две вязанки дров, а мы с Оником, спускаясь в подвал за отопительным материалом, всегда приносили по четыре, и он закрывал на это глаза. Правда, делали мы это осторожно, чтобы не подвести доброго и вечно пьяного пана Йожи. Особенно уютно становилось в комнате, когда приходили посылки из Казанлыка и Пловдива. Моя мать в этом отношении была непревзойденной. Чего только не было в этих корзинах — и горнооряховский суджук, и градечская бастурма, и домашняя колбаса, и банки со сливенским повидлом, и сухие колбасы, и тахинная халва. И, разумеется, обязательно три бутылки обжигающей семидесятиградусной анисовки. Я сумел убедить отца, что мы ее не пьем, а только открываем с ее помощью различные лазейки, запретные для учащихся. Не знаю, насколько он мне поверил, но водку присылал регулярно. И тогда в нашей мрачной тесной комнатке начинался праздник. Мы закрывали двери на ключ, ставили на раскаленную печку сковородку с обильно сдобренной перцем колбасой, торжественно откупоривали запечатанную сургучом бутылку, закуривали папиросы «Дердерян-экстра» (из пловдивских посылок) и уже через час, обнявшись, пели приглушенными голосами (вносить в помещение алкоголь строго запрещалось):

Далеко от родины и от любимой,

Тяжело мне на чужбине…

Но, надо сказать, когда из дому приходили посылки, и на «чужбине» мы чувствовали себя счастливыми.



А вообще, жизнь в училище была скучной. Нас, пансионных, пускали в город только по воскресеньям, после завтрака до шести часов вечера. А что успеешь за это время? Обедать мы обычно ходили в пивную к Св. Томашу, съедали по две сардельки и выпивали по большой кружке пива, лучшего пива в Праге. Вот и все удовольствия. Если даже и удавалось познакомиться с какой-нибудь игривой пражанкой, то ее некуда было повести, особенно зимой. Пойти же в дом с «красным фонарем» нам было стыдно и страшно, ведь мы были еще безусыми мальчишками. Да и вряд ли бы нас пустили туда, потому что эти дома открывались только вечером.

В остальные дни мы были заняты по горло, некогда было голову поднять от уроков и домашних заданий. Кроме утренних уроков с нами, иностранцами, после обеда проводились занятия по чешскому и официальному немецкому языкам. Так что на развлечения времени не оставалось. И потому единственным удовольствием были посылки из дому. Да и зима, последняя зима девятнадцатого века, была промозглая, собачья зима, ни дождя, ни снега, только холодный туман, а когда он поднимался, с неба сыпалась отвратительная снежная крупа. Какая там Злата Прага, все посерело, от такой серости и безнадежности можно прийти в отчаяние.

А сейчас вернемся к рассказу о Слави. В тот темный и мрачный, как преисподняя, декабрьский день, помню, что тогда все утро мы занимались при электрическом освещении (Коммерческое училище было первым электрифицированным училищем в Чехии), будто черная кошка перебежала дорогу бедному Слави. В начале первого урока учитель по геометрии высокоуважаемый пан Отто Кац открыл свою записную книжку где-то посередине и объявил: «Отвечать будет тринадцатый номер!» (В довершение всего Ярославу достался этот роковой номер). Ярослав попытался встать, но замешкался, потому что большой живот мешал ему выбраться из-за парты. Это, в сущности, незначительное обстоятельство еще больше смутило его. Наконец он оказался у доски и, разумеется, ничего не мог ответить. Апофема, тангенсоида — у него был такой вид, словно об этих понятиях он слышал впервые. А ведь Оник только вчера вдалбливал их ему в голову. Пан Отто влепил ему «цвайку», и Слави, как ошпаренный, вернулся на место. Оник прошипел: «Ты же вчера все знал!» А тот только покачал головой, мол, ничего не знаю, все вылетело из башки. Болезнь и только! На следующем уроке учитель истории пан Властимир Юрайда еще не успел войти в класс, а уже наставил свою длинную указку, которой частенько бил нас по стриженым головам, на Слави и сказал: «А ну-ка ты, чертова дюжина, расскажи о наследниках Александра Македонского и о падении его империи!» Это был любимый вопрос Юрайды, рьяного чешского патриота. В него он вкладывал особый подтекст. Ему доставляло огромное удовольствие слушать о том, как какая-нибудь многонациональная империя древности разлагалась и погибала под тяжестью грехов ее правителей. И вот наш Слави снова с трудом выбирается из-за парты. История была его любимым предметом, его можно было заслушаться, когда на перемене он рассказывал нам урок. Но вот он встал под строгим взглядом пана Юрайды, и все улетучилось у него из головы. На третьем уроке ему влепил «цвайку» преподаватель чешского языка и литературы пан Марек, старый холостяк и такой же толстяк, как Слави. Вообще-то он очень любил его, но, как ни бился, как ни старался, не смог выжать из Слави ни одной связной фразы. Страх уже не отпускал Слави. В учительской словно все сговорились, и на последнем уроке в гимнастическом зале учитель по физкультуре «сокол» пан Франтишек Дуб пытался заставить его подтянуться на турнике. Он не влепил ему двойку, но бедняге было достаточно и того, что над ним смеялся весь класс. Сначала и мы с Оником хохотали вместе с другими, а потом нам стало бесконечно жаль его. Мы посоветовались и решили, что в такой злосчастный день не стоит оставлять Слави в одиночестве. Выбрав удобный момент, я сказал ему: «Если хочешь, приходи к нам в пансион обедать. Мы получили посылку из Болгарии». Слави все еще не мог прийти в себя от неудачи на турнике и от саркастических комментариев пана Дуба, который, вместо того чтобы подбодрить и успокоить, обозвал его «мешком» и «колодой» (кто не знает, сколь деликатны эти ура-патриоты из преподавателей физкультуры!). Мне показалось, что в первый момент он как будто не расслышал или не понял меня. Я еще раз повторил приглашение, и тут он еще больше испугался: что подумает мама, если в субботу после обеда он задержится, такого еще не бывало. «Придумай что-нибудь, — предложил я, — скажи, что «сокол» Дуб оставил тебя на дополнительные занятия в гимнастическом зале». Это показалось Слави убедительным, в глазах у него вспыхнула искорка радости, но тут же погасла. «Это ведь не надолго?» — спросил он. «Ты приходи, а там увидим».