Страница 19 из 47
Одолел французский, великий язык Мольера и Гюго, так неужели не справлюсь с болгарским?..
II
Джентльмены в ночи
Посвящается светлой памяти супруги моей Элизе Криницер
Рассказ об одном событии, который я хочу вам поведать, почти девяносто лет хранился в кладовых моей памяти. Поскольку оно связано с довольно-таки деликатными обстоятельствами и нравственными нормами, которые нынешним поколениям могут показаться смешными (в те времена они играли существенную, можно даже сказать фатальную, роль в судьбе человека), я не делился своими воспоминаниями даже с самыми близкими людьми, даже с женой и дочерьми. Но сегодня этому событию, по выражению юристов, вышел срок давности. Я не могу больше молчать еще и потому, что в нем замешана личность одного из самых талантливых и обаятельных духовных титанов Франции, человека сложного и порой даже патологического душевного настроя, человека с противоречивым и трудным для объяснения в рамках обычной логики характером. И, вероятно, то, о чем я расскажу, будет интересно не только широкому кругу читателей, но и специалистам, которые исследуют запутанные лабиринты человеческой психологии, а также литературоведам, выискивающим новые обстоятельства, связанные с развитием необыкновенного человеческого дарования, и которые всегда приводят к хитроумным выводам и заключениям.
Итак, начнем! Но я убедительно прошу, чтобы среди моих читателей не было детей и подростков в возрасте до 16 лет. Знаю, что они так или иначе прочтут мой труд, точно так же, как они добираются до всех запрещенных для малолетних фильмов, но должен сделать эту оговорку, чтобы обеспечить себе на завтра чистую совесть, мое единственное богатство. Так. А сейчас вернемся в 1870 год, когда была объявлена злосчастная для Франции франко-прусская война, которая в конечном счете привела к падению опереточной империи Наполеона III, к Парижской Коммуне, а затем и к провозглашению Третьей республики. Этот памятный год оставил след и в моей личной жизни, едва не разрушив мою дружную счастливую семью, мою большую и, можно сказать, единственную любовь, мою любовь к Муш, моей чудесной супруге Элизе Криницер. Сразу же после объявления войны как иностранная подданная она была выслана в Германию. Чего только я ни делал, чтобы добиться отмены этого несправедливого решения. Клиенты цветочных магазинов Элизе были влиятельными людьми, игравшими заметную роль в политической, деловой и культурной жизни империи. Все они в тот или иной период жизни и особенно на склоне лет имели любовниц или «метрес» (широко распространенный в те годы термин), а Элизе умела хранить деликатные тайны, так что, когда появлялась нужда в изящно оформленном букете, обращались обычно к ней (и платили, между прочим, не скупясь). Я рассказываю это для того, чтобы вы поняли, что мои связи с влиятельными людьми были в то время достаточно солидными. Но ничего не помогло. В периоды мобилизации, когда на улицах и площадях собираются толпы патриотически настроенных горожан, скандирующих «Vive la France!» и «Vive l’empereur!»[10] и готовых разорвать на куски и растоптать каждого иностранца, который не разделяет их восторгов, особенно если он имеет несчастье принадлежать к ненавистной французам тевтонской расе, военные становятся неумолимыми. В конце концов мы смирились и даже рассудили, что так будет безопаснее для Элизе и детей. Было решено также, что я не последую за ней в Германию, а останусь в Париже и буду заниматься торговлей, несмотря на то, что в годы войны на цветах не больно заработаешь. Правда, во время мобилизации, когда провожают в армию мужей и сыновей, без цветов не обойтись, но попробуй именно тогда повысить цены! Ни от твоего магазина, ни от тебя самого не останется и следа. А когда начнется сама война, когда заглохнут громы литавр и начнут приходить похоронки, тогда людям будет уже не до цветов. Срежут цветок-другой в собственном саду, почтят память покойного, а деньги будут беречь на муку и яйца, на сахар или какой-нибудь овечий окорок. Эти лишенные романтического флера материальные ценности — теперь превыше всего.
Элизе уложила чемоданы, мы припрятали в надежных местах семейные ценности, собрали в дорогу детей, их тогда было трое, расцеловались. Я проводил их на Гар де Дижон[11] (граница с Германией была закрыта и проезд беженцев и депортация осуществлялись через Швейцарию, как всегда умудрившуюся сохранить нейтралитет, и впервые за пятнадцать лет остался один, совершенно один в пустом доме (не считая старой экономки, лакея и кухарки). В начале войны еще куда ни шло, оставались какие-то подобия развлечений и культурной жизни, но когда французская армия потерпела поражение под Мецом и Седаном и пруссаки направили свои силы в Шампань, Бургундию и к дорогому сердцу каждого Парижу, положение резко изменилось. Люди начали массово покидать столицу, с дисциплиной и снабжением стало худо. Сразу почувствовалась бездарность императорской администрации, стало очевидно, что вся помпезная солидарность, демонстрировавшаяся два месяца назад императором, маршалами и генералами, всего лишь яркий воздушный шар, а точнее мыльный пузырь. Поначалу эвакуация проводилась вроде бы планомерно, но вскоре вспыхнул массовый психоз. Паника охватила весь Париж. Толпы женщин, детей и стариков устремились на юг, к ним прибились и тыловые герои, спекулянты и проститутки, в общем вся грязная пена, вскипавшая на гребне войны. Мне тоже больше нечего было делать в Париже. Закрыл ставни магазинов, запер двери на семь замков (как будто это могло помочь), зарыл в саду наличное золото и ценные бумаги и с набитым банкнотами бумажником (деньги обесценивались с каждым днем) направил свои стопы на… север. Все бежали на юг и на запад, подальше от сеющих ужас пруссаков в остроконечных касках, а я двинул на север, как говорится, прямо волку в пасть. Впрочем, он тогда еще не добрался до Нормандии. Вы можете спросить: почему на север? Да очень просто — пять лет назад, воспользовавшись падением цен на строительные материалы и рабочие руки, мы с Элизе построили в Довиле, почти у самого моря, домик. Довиль тогда еще не был модным курортом французского бомонда. Это был скучный нормандский рыбацкий поселок, но природный нюх подсказал Элизе, что вскоре все переменится и приобретение недвижимого имущества в этом месте быстро окупится и нам воздастся сторицей. Вот я и решил: раз уж приходится бежать из Парижа, то зачем беспокоить незнакомых людей или искать убежища в дорогих отелях. Лучше рассчитывать на себя, несмотря ни на какие опасности. Во-первых, уберегу имущество от воров и мародеров, а во-вторых, в свободное время займусь хозяйством (вместе с домом в нашем владении было несколько десятков гектаров земли). Во мне пробудился живущий в каждом болгарине дух земледельца и пастуха. Тут уж никуда не денешься. Куда бы ни забросила нас судьба, все равно он бурлит в нашей крови. Все эти разговоры о жестокостях пруссаков, утешал я себя, скорей всего лишь военная пропаганда. В конце концов они такие же люди, как и все мы. Увидев, что имеют дело с богатым собственником, да еще и иностранцем, женатым на их соотечественнице, они, наверно, захотят показать себя с самой лучшей стороны. Им тоже требуется общение с покоренным населением, не могут же они только убивать. С такими мыслями я отправился в Довиль. Проехал в непосредственной близости от фронта. У меня был пропуск, выданный генералом Анри Шарлем Лавузелем, начальником тыловых служб императорского генерального штаба и клиентом Элизе. И хотя мой штатский костюм производил странное впечатление, моторизованная охрана, увидев пропуск, подписанный влиятельным генералом (уйдя в отставку, он стал компаньоном Ротшильда), лишь козыряла мне и пропускала беспрепятственно. В сущности, в Довильское имение меня доставила военная обозная машина, выделенная мне генералом. Это было очень кстати, ибо в противном случае половина моего обширного багажа осталась бы в прифронтовой зоне и попала бы в лапы мародеров. Et bien[12], зажил я в пустом доме, особо печальном в ту роковую осень. Компанию мне составляли в той мере, конечно, в какой это можно сказать о прислуге, лишь старый садовник Мулен и кухарка, мадам Эужени. Прошел целый месяц в полной изоляции. Возможностей для размышлений у меня было более чем предостаточно. Но мысли мои были устремлены к моей дорогой Элизе и детям. В конце месяца стало ясно, что одиночество для меня может оказаться невыносимым. Мне было в то время тридцать три года. Я был, как говорится, в расцвете сил. Конечно, в те времена то, что мы сегодня называем сексом, не занимало в жизни мужчины такого места, как сейчас… Я начинаю рассказывать вещи, которых когда-нибудь устыжусь, но тем не менее не стану скрывать ничего из пережитого. Истина для меня, как и для всякого реалиста в искусстве, превыше всего. Вместо секса тогда существовало то, что мы называли животным инстинктом или чем-то подобным и довольно-таки удачно заменяло его отсутствие. Но хватит философствовать. Можно подумать, что своими рассуждениями я пытаюсь оправдать свои поступки. Одним словом, в конце первого месяца мне пришлось обратиться за услугами в ближайший публичный дом или — как их называли тогда — «дом терпимости». Эти maisons[13] по секретному приказу маршала Базена в самом начале войны попали под мобилизацию вместе со всем своим личным составом. Каждую дивизию обслуживал один такой maison, то есть пять десятков мадемуазелей, разделенных на два отделения — офицерское и солдатское. Публичный дом располагался в непосредственной близости от штаба дивизии, откуда осуществлялся социальный и санитарный контроль. Обычно возле него толпились офицеры и солдаты всех родов войск. Будучи штатским, я не имел права прибегать к услугам подобного военизированного заведения, но связи могут всё. Две бутылки ставшего дефицитным шампанского (в Нормандии нехватка шампанского! Сколько зла приносит война!) отставному полковнику, отвечавшему за бытовое обслуживание 17-й гренадерской дивизии, сделали свое дело. Мне был выдан абонемент на посещение дома в Руане, который в то время был прифронтовым городом, отчаянно защищавшимся гренадерами от атак прусских уланов, которые пытались обойти Париж с севера и замкнуть кольцо осады вокруг столицы.