Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 71

… Земля молчит. И когда идет снег. И когда больно прорезает ее трава. И когда падают в нее люди. Она молчит, но она рождает в себе живое, оберегает и не дает пропасть мертвому. И ей, земле, одинаково важно, чем больно человечество и о чем думает один человек, как живет один человек, что происходит в нем…

Вечером в улусе будет митинг. Видеть людей, смеяться, стать снова беспечной и молодой… — у Марии кружилась голова.

Идите, доченьки, повеселитесь, — словно угадала

Пагма. — Слышали, что Бальжит наказывала: все

должны прийти!

А Дулма вроде и не слышит — разжигает печку. Мария подтолкнула ее.

Нет, эжы, мы не пойдем, — Дулма повернулась к матери. — Поправитесь, тогда и нам радость.

Марии стало стыдно:

И правда, что за веселье, когда вы болеете, — виновато сказала она. — Лучше мы посидим все вместе.

Что вы на меня, старую, смотрите? — рассердилась Пагма, даже села в кровати: — После рассвета незачем ставить пугало, после того как выпали зубы, нечего считать себя молодым. Мое дело — лежать да полеживать, дом стеречь. А вы повеселитесь, с людьми побудьте — победа ведь!

Что, Маша, может, правда, пойдем? Победа. День какой! — Дулма сбросила платок, развязала косы, расплела их и начала расчесывать. Волосы закрыли ее всю: струились по груди и рассыпались по спине. Она была такая счастливая! Агван из угла смотрел на мать. Он неслышно подошел к ней и восхищенно пробормотал:

— Ты очень красивая, мама, очень.

И Мария подошла, провела обеими руками по темной волнистой глади волос.

Ты очень красивая, мама, — Агван потянулся к ней, и Дулма, подхватив его, прижала к себе. Он приговаривал — Мама! Мама. — А она все крепче прижимала его к себе.

Дулма стронула что-то во всех — праздник был теперь настоящий, и Мария ощутила себя молодой. Грустно оглядела свою грубую юбку, нескладёху-кофту, унты.

Тебе какое нравится? Выбирай — Дулма вытащила из сундука два платья. — Довоенные…

Можно мне черное? — нерешительно спросила Мария, осторожно трогая пальцами шелк.

Синее, яркое надела Дулма, и Мария поймала, как солнечные зайчики, взгляды детей.

Идите, дочки, — Пагма лежала с закрытыми глазами. — Не торопитесь назад. Горем и слезами не губите жизнь свою. Верой и надеждой питайте дела свои и поступки.

Мария вздрогнула. Увидела ужас Дулмы. Перевела взгляд на старуху — закрытое, как дом без окон, лицо Пагмы, успокоившееся и отрешенное.

Не надо, эжы, — с мольбой прошептала Дулма, — Говорите, будто прощаетесь.

Раскрылись тусклые глаза, медленная улыбка изменила взгляд Пагмы.

— Прости, доченька. От хвори это. Пройдет, — и неожиданно серьезно и спокойно добавила: — Может, старческая болтливость уселась на языке, а может, я приплываю к своему берегу старости.

Мария не выдержала:

Ну что вы, эжы, себя хороните? Вы ведь для нас мать, и вдруг такие слова?!

Простите меня, — привстала Пагма. — Идите. Идите.





Нехотя вышла Мария из дома. Ни ласка дочери, прижавшейся к ней, ни ослепительность дня, ни красота Дулмы теперь не трогали. Война и тоска вернулись к ней.

2

Бальжит ехала в улус. Конь шел медленно, и женщина, ненадолго оставшись одна, могла расслабиться. Вот и окончилась война. Только где ей отдохнуть? Трое мальчишек на руках, до

м запущен. Учиться хотела. Какое учиться? Далеко за тридцать. Кто же учится в этом возрасте?! И бабьего счастья не ждать ей. Как меченая с детства. Родители умерли рано. Рано начала работать. Завидовала Жанчипу: когда б и откуда ни возвращался, мать ждет! Ее никто не ждал. Уж большая была, а иной раз увяжется за Жанчипом и воображает дорогой, что она Дымбрыл, сестра Жанчипа, и идет она к себе домой. Пагма обрадуется, увидев: «Садись, дочка!» «Ешь, дочка!» А теперь вот лежит старая, вся в себе, себя слушает, в себя смотрит — в прошлое свое. Значит, плохо дело.

Бальжит вскидывает голову. Кругом степь, живая, исхоженная вдоль и поперек. Ее степь. Бежит народ по горячей степи — отовсюду бежит — пожар тушить. И степь подстилает себя под ноги бегущим. Так начиналась новая жизнь. Вот она, память… Бальжит улыбнулась. Батрак Рабдан активистом стал. Кажись, и родился он сразу лысым. Как сейчас видит Бальжит, тычет он пальцем в лицо Пагмы, кричит: «Вот ты со своими детьми в коммуну идешь первая. А Будду где оставляешь?» «Будда ни при чем. Будда в душе у меня, а я в коммуне», — ответила тогда Пагма. Рабдан даже завизжал: «Вот я и говорю: Будду в коммуну волочишь, коли он в душе твоей застрял. Выбирай, Пагма, или Ленин — багши или твой Будда глупый?!» Много воды намутил безграмотный активист Рабдан. Да осадили его тогда коммунисты, объяснили что к чему. Бальжит не спешит, медленно идет конь по родной степи. Вот высоко в небе

серый клубочек радостно отмахивает крылышками воздух. Далеко и бескрайне легла ее степь. Скакали по ней шальные кони, топтали цветы и людей; бродили влюбленные, зарывались в ее душистое буйство; объедали ее овцы, по-хозяйски ступая по ней.

Не надо жалеть себя. Все было и у нее, а разве держится радость вечно? Люди красивые вокруг, несчастные люди вокруг — их пожалеть надо. Засмеялась Бальжит, тряхнула головой, погнала коня.

Вот и улус. Играют ребятишки в мяч. И ее тут же носятся, не замечают, что мать смотрит на них.

Одноногий Шагдар прыгает на костылях к крайней избе… «Опять напьется к вечеру», — шевельнулась в душе неприязнь. И пропала. Сама не была там, откуда знать, каково им досталось, мужикам нашим?

Повернула и она коня к крайнему дому. Бабы обед готовят для праздника, свои бабы, с девчонок знакомые, про каждую все известно. Увидели ее, заулыбались. Шагдара подталкивают: обернись, мол.

С победой вас, бабоньки. И тебя, Шагдар, с победой, с большим праздником! — Бальжит спрыгнула с коня, она улыбалась людям, словно детям своим, и праздник медленно возвращался к ней.

Иди, председатель, пригуби малость. Спасибо на добром слове тебе.

Шагдар уселся на скамью. Нога его обута в ботинок. Пуговицы гимнастерки расстегнуты, и выглядывает худая смуглая грудь, на голове — пилотка со звездочкой. Узкое лицо, опухшие, красные веки. Бальжит отвернулась от него. Как можно не сердится? Жена за двоих пашет на полевом стане… Не судит своего Шагдара, не ругает, лишь потуже платок затянет да на работу навалится, как услышит, что он опять запил.

Бальжит оглядывает женщин. И эти… горе под платки прячут. Поубивали их мужиков. А улыбаются. И горячей волной окатило Бальжит.

Спасибо, родные, выпью.

Шагдару ничего не сказала. Победа! Нельзя ее портить. Сам разглядит, что бабы взвалили на себя.

Не нравлюсь я тебе, председатель, — сверкнув красными белками, опустил голову Шагдар.

Выпью с вами! — Бальжит поднесла к губам стакан. — Наша победа.

На лужайке, перед штабелями леса — длинный стол, на

крытый красным сукном. Мария растерялась, увидев столько людей, толпящихся возле него. Исподлобья разглядывала стариков, детей, женщин.

Вот Бальжит — в черном костюме, вокруг шеи — белое кашне. Ее глаза встречают каждого так, будто ждут именно его — как проводами, сцепилась она взглядами с людьми.

Маленький старичок привязывал коня к столбу. В летней рубашке, а на голове — шапка-ушанка, одно ухо которой изломилось посередине, на ногах — валенки.

Смешной какой! Кто это? — спрашивает Мария, чтобы рассеять смущение — на нее то и дело поглядывают с любопытством.

А старичок, важно покашливая в кулак, идет мимо людей, усаживается рядом с председателем, снимает шапку, кладет перед собой, гладит лысину.