Страница 27 из 82
Мне казалось, что я выше этих собственнических инстинктов. Я заблуждался. Я испытываю чувство утраты, и – что уж совсем странно – у меня такое ощущение, будто я сам словно бы уменьшаюсь в размерах, когда опускаю в сумку из искусственной кожи свои наручные часы, хотя особой ценности они не представляют: сделаны из дешевого металла и у мене не связано с ними никаких воспоминаний.
Наше подавленное настроение усугубляется еще теми уничижительными комментариями, какими индус сопровождает каждое «приношение», причем замечания эти, как правило, дают прямо противоположную оценку действительной стоимости бросаемой в сумку вещи. Если по поводу моих жалких часов он вообще воздерживается от каких-либо реплик, то бриллиантовую подвеску миссис Банистер именует не иначе как «туфтой», кольца миссис Бойд «дешевкой», а массивные золотые браслеты мадам Эдмонд – «подделкой». И, брезгливо держа кончиками пальцев эту старую, потертую, замызганную сумку из черной искусственной кожи, он так пренебрежительно встряхивает свою добычу и вообще относится к нашим сокровищам с таким невыразимым презрением, что невольно возникает мысль: не выбросит ли он потом все это на свалку?
– Ну, мистер Христопулос, – говорит он, завершая обход, – киньте-ка и вы сюда свои гигантские побрякушки. Вы сразу почувствуете облегчение. В конце концов, это ведь чистая условность, что золото и бриллианты ценятся так высоко. В них самих нет ничего необыкновенного.
Но эти сентенции не утешают Христопулоса, который, кажется, успел уже заполнить весь самолет своим тяжелым духом. Можно подумать, что он вырывает из своей груди добрый фунт мяса, когда бережно кладет в сумку – он просто не в силах бросить их – два своих золотых браслета. Переходя наконец к кольцу с крупным бриллиантом, украшающему мизинец его правой руки, он издает надрывный стон и плачущим голосом говорит:
– У меня растолстел палец. Кольцо не снимается.
– Я вам очень советую снять ваше кольцо, мистер Христопулос, – говорит индус суровым тоном. – Снять самому. И побыстрей. В противном случае моя ассистентка отрубит вам палец, и сделает это с большим удовольствием.
Христопулос, по-видимому, прилагает отчаянные усилия, чтобы расстаться со своим украшением. Я говорю «по-видимому», ибо не вполне убежден в том, что его усилия искренни. И только после вмешательства бортпроводницы, которая, с согласия индуса, приносит из кухонного отсека немного растопленного масла, кольцо наконец вызволено. Препятствием на его пути явилось, на мой взгляд, не жировое утолщение на пальце, а судорожное сокращение мышц, пожалуй сознательно вызванное.
Совершив это последнее жертвоприношение, Христопулос со вздохом отчаяния безжизненно оседает в кресле, и по его одутловатым щекам текут слезы. Кажется, что он не сел в кресло, а обвалился в него. И, точно хорек, которого загнали в нору, из всех своих пор он испускает такой омерзительный запах, что даже мне, сидящему достаточно далеко от него, становится не по себе. Мне кажется, что блестящие желтые туфли, в которые обуты его тяжелые ноги – единственное оставшееся на нем золото, – мало сказать: ослепительно сверкают, они насмешливо скалят зубы.
– Очень хорошо, мадемуазель, – говорит индус. – Кидайте эти стекляшки сюда и, раз уж вы встали, пройдите в galley. Моя ассистентка вас обыщет.
Он с отвращением швыряет револьвер Блаватского в сумку (я все время жду, что из нее того и гляди выкатится какой-нибудь перстень, настолько она выглядит ветхой, даже дырявой), потом протягивает ее ассистентке и быстро что-то говорит ей, но не на хинди, а на каком-то другом языке. Индуска кивает головой и идет вслед за бортпроводницей в кухонный отсек.
Индус снова садится в свое кресло, с изящной медлительностью царствующей особы кладет ногу на ногу и смотрит на нас, вздыхая, словно он тоже устал от испытания, которому нас подверг. Мне хочется спросить у него, зачем ему понадобилось обыскивать бортпроводницу, но я не успеваю задать свой вопрос: бледная, с потупленными глазами, она сама появляется в салоне. Я пытаюсь уловить ее взгляд, но, к моему великому огорчению, она снова отвергает всякий контакт.
Атмосфера опасности сгущается, и я хочу узнать, сколько времени осталось до истечения срока ультиматума. И ощущаю подобие шока: у меня на руке уже нет часов. Чувство, которое я испытываю, совершенно неадекватно моей потере, как если бы, лишив меня часов, индус отнял у меня не просто прибор, измеряющий время, а самую ткань моей жизни.
В это мгновенье отодвигается занавеска, и из galley выходит ассистентка индуса. В руке у нее старая черная сумка из искусственной кожи, по-моему, заметно разбухшая по сравнению с тем, какою она была, когда индуска унесла ее в кухню.
Я замечаю также, что сумка уже не раскрыта, как прежде, а тщательно заперта. Ассистентке, должно быть, стоило большого труда затянуть на ней молнию: сумка туго набита и вся топорщится. Я пытаюсь сообразить, что же она могла прибавить к драгоценностям пассажиров и к револьверу Блаватского, чтобы сумка достигла такого объема. Ибо это уже не ручная кладь, теперь ее вес превышает все багажные нормы. Индуска не кладет, а небрежно кидает ее к ножкам своего кресла, и Христопулос вздрагивает. Со скорбью, к которой примешивается вожделение, он глядит на сумку, и, как мне кажется, особенно пристально на две небольшие прорехи в средней ее части, словно надеется, что его браслеты и кольца сами ускользнут из своей тюрьмы и вернутся к хозяину. Но это пустая надежда, ибо добыча воздушных пиратов покоится на дне сумки, а предметы, добавленные помощницей, лежат сверху, и они слишком велики, чтобы пролезть через узкие щели.
Индуска снова занимает сторожевой пост позади своего кресла, и глаза ее мрачно взирают на нас поверх сверкающего пистолета.
Снова нависает гнетущая тишина. Индус взглядывает на часы – отныне лишь он один на борту может это сделать, а мы так деморализованы своими утратами и полны такого ужаса перед неизвестностью, которую скрывает от нас неумолимо текущее время, что никто не решается спросить у террориста, который час.
Индус чувствует, как велика наша тревога, и говорит вызывающим тоном:
– Еще двадцать минут.
Если он этим хотел немного нас подстегнуть и развязать наши языки, то он в этом вполне преуспел.
– Могу ли я задать вам вопрос? – говорит миссис Банистер, изгибая свою элегантную шею и производя самые обольстительные движения глазами и ртом.
– Задавайте, – говорит индус, полуприкрыв веки.
– Вы производите на меня впечатление, – говорит она с бесстыдной и в то же время надменной кокетливостью, словно припадает к стопам индуса, сохраняя при этом свое герцогское достоинство, – впечатление человека весьма образованного, и к тому же чувствительного. – Индус улыбается. – И могу ли я, мсье, поверить, что такой человек, как вы, через двадцать минут сможет убить одного из нас?
– Я сделаю это не сам, – говорит индус с пародийной важностью. – Я прикажу это выполнить своей ассистентке. Как вы могли заметить, натура у нее гораздо более грубая.
– Ваша ассистентка или вы сами – это дела не меняет, – негодующе говорит миссис Банистер, мгновенно переставая жеманничать.
– Вы, к сожалению, правы, – говорит индус. – Но так как стрелять будет она, это все же немного сбережет мою… чувствительность.
– А вам вполне хватает вашей жалкой отваги, чтобы издеваться над нами! – бросает миссис Банистер, переходя с быстротой, которая меня удивляет, от обольщения к непритворному гневу.
– My dear! My dear! – лепечет миссис Бойд. – Вам не следует ссориться с этим… джентльменом!
Слово «джентльмен» она произносит после короткого колебания.
– С цветным джентльменом, – невозмутимо говорит индус.
Наступает пауза, и миссис Банистер восклицает в несколько театральной манере:
– Надеюсь, вы посчитаете своим долгом пощадить женщин!
Тут Мюрзек иронически хмыкает, а индус цедит сквозь зубы:
– Приехали!
Он упирается глазами в миссис Банистер, но вместо того чтобы придать своему взгляду максимальную силу, он, если можно так выразиться, переключает реостат на половинное напряжение и очень медленно, развязно и дерзко начинает разглядывать ее лицо, бюст и ноги, как это делают прохожие, когда пялятся на проституток, демонстрирующих себя в витринах амстердамских публичных домов. После чего он отворачивается с таким видом, будто результат обследования его не удовлетворил.