Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 82



– Можете называть эту акцию и так. Меня это не смущает. Но вы могли бы также считать, что речь идет о попытке духовного самоочищения. Особенно для вас, мсье Караман, поскольку вы христианин…

У Карамана приподнимается губа: он явно не желает принимать бой на этом плацдарме.

– Если вы не бунтарь, – говорит он довольно дерзко (и с чисто французской страстью подыскивать всему дефиниции), – тогда кто же вы?

Индус не обижается. Напротив, он даже как будто доволен, что ему представился случай внести ясность в вопрос, кто он такой. Однако, когда он эту ясность вносит, он делает это с такой иронией и таким двусмысленным тоном, что в дальнейшем я не раз буду задаваться вопросом, серьезно ли он говорил.

– I am a highwayman[17], – говорит он торжественно, но в его мрачных глазах вспыхивает улыбка.

– Что-что? – переспрашивает Мюрзек. И добавляет на английском совершенно школьного уровня: – I do not understand[18].

Я уже открыл было рот, чтобы ей перевести, но индус предостерегающе поднимает руку, мечет в меня один из своих парализующих взглядов и, повернувшись к Мюрзек, медленно повторяет, отчеканивая каждый слог:

– I am a highwayman.

– I see[19], – говорит Мюрзек, и я не знаю, что она в самом деле понимает, ибо выглядит она необычайно взволнованной и отныне взирает на индуса с возросшим уважением.

Внезапно в воздухе пробегает нечто вроде судороги. Взгляд индуса мгновенно становится жестким и с ослепляющей силой упирается в Христопулоса. Тогда я замечаю, что его левая рука, которая только что изящно покоилась на револьвере, держит грека под прицелом. Я не могу дать даже приблизительное представление о быстроте этого жеста. Мне кажется, ее вообще невозможно измерить, даже в долях секунды.

– Сидите смирно, мистер Христопулос, – говорит индус.

Бледный и потный, Христопулос глядит на него, и над его толстой губой дрожат толстые черные усы.

– Но я ничего не сделал, – жалобно говорит он. – Я даже рукой не шевельнул.

– Не отпирайтесь, – говорит индус, не повышая голоса, но снова сосредоточивая на нем всю силу своего взгляда. – Вы собирались броситься на меня – это верно? Да или нет?

Глаза индуса оказывают на Христопулоса поистине устрашающее действие. Его будто перерезал на уровне легких лазерный луч. Он весь от головы до пят корчится в конвульсиях и несколько раз с отвратительным хлопающим звуком открывает рот, точно ему не хватает воздуха.

– Это верно, – выдыхает он.

Индус наполовину прикрывает веки, и Христопулос переводит дух, на его щеки постепенно возвращаются краски. Однако тело его все еще скомкано в кресле, словно груда тряпья.

– Я даже с места не двинулся, – тянет он слабеньким голоском, как ребенок, который жалобно просит прощения. – Я и пальцем не шевельнул.

– Я это знаю, – говорит индус, без всякого перехода вернувшийся к своей обычной иронической интонации и к своему равнодушному виду. – Я должен был предотвратить ваше нападение, смысл которого мне, впрочем, неясен, – добавляет он, вопросительно поднимая брови. – Вам ничто не угрожало, мистер Христопулос. Ведь я не говорил, что именно вы окажетесь первым из заложников, которого я вынужден буду казнить.

Христопулос производит глотательное движение и облизывает под толстыми усами отвислую нижнюю губу. Когда он говорит – осипшим, почти беззвучным голосом, – я вижу, что во рту у него тянутся нити не совсем затвердевшей слюны, как будто ему стоило большого труда разлепить свои губы.



– Но я, – говорит он не со смущенным, а с растерянным видом, – я очень дорожу своими кольцами.

Все взгляды – не одного только индуса – сходятся на его руках. В самом деле, Христопулос носит кольцо с большим черным камнем и огромный золотой перстень с печаткой на левой руке и еще один перстень, не такой массивный, но зато с бриллиантом, на мизинце правой руки, не считая золотой цепочки с именной пластинкой на правом запястье и золотых наручных часов на левом; и часы, и цепочка довольно внушительных размеров.

Индус коротко смеется.

– Род человеческий, – говорит он на своем английском high class, – не перестает меня удивлять. Ну не абсурдно ли, мистер Христопулос, что вы готовы были пойти на отчаянный риск ради спасения всей этой мишуры и пребывали, однако, в бездействии, когда речь шла о вашей жизни?

Христопулос, бледный и мокрый от пота, не реагирует. Лишь когда индус называет его драгоценности мишурой, у него чуть заметно кривится рот. В это мгновение я слышу справа от себя свистящие звуки, их издает Блаватский, словно ему стало вдруг трудно дышать, но, зная его возбудимость, я не придаю этому значения.

– Тогда мы вот как поступим, – снова говорит индус, но теперь уже не кладет револьвер себе на колени. Он словно невзначай направляет его на Блаватского. – Я буду проходить позади ваших кресел, и, когда вы почувствуете, что дуло моего пистолета упирается вам в затылок, – но, подчеркиваю это особо, не раньше, – вы опустите ваше приношение в сумку, которую я вам протяну. Во время этой операции моя ассистентка будет стрелять во всякого, кто окажется настолько неблагоразумен, что пошевелит без необходимости руками.

Загипнотизированный индусом, я совсем забыл про его грозную спутницу. В переливающемся всеми красками сари она стоит за креслом бортпроводницы неподвижно, как статуя, и по-прежнему смотрит на нас немигающим взглядом, способность которого видеть одновременно всё и всех я уже отмечал. Ничто в ней не шелохнется. Ее можно было бы принять за каменное изваяние, за навеки застывшее воплощение злобы, если бы ее горящие мрачным огнем глаза не были бы, увы, такими живыми. И у меня нет желания поднять с подлокотника руку даже для того, чтобы почесать нос, – вот самое меньшее, что я могу сказать.

Но на «ассистентку» я взглядываю лишь мельком. Мои глаза опять устремляются на индуса; так намагниченная стрелка всегда показывает на север. Слово «приношение», которое он только что употребил, застряло у меня в ушах, и я задним числом удивляюсь тому, что он не вложил в него абсолютно никакой иронии. Так я и сижу, погруженный в свои мысли, и мои зрачки прикованы к его зрачкам, когда я внезапно замечаю, что он стоит. Пусть поймут меня правильно. Я не говорю, что он встает. Хотя мои глаза неотступно глядят на него, я не вижу никакого движения, не вижу перехода от одного состояния к другому, от сидячего положения к стоячему.

Первая фаза: я вижу индуса сидящим в кресле; вторая фаза: я его вижу стоящим, с револьвером (по-прежнему направленным на Блаватского) в руке; но никакого перехода между этими фазами нет, нет никакого заметного интервала, который разделил бы две эти позиции; как будто кусок пленки, запечатлевший этот переход, был ловко изъят из фильма и десятка три кадров оказались вырезанными ради того, чтобы создать эффект чертика, выскочившего из табакерки. Во всяком случае, это производит на меня и, я полагаю, еще больше на Блаватского, который все время находится в прорези прицела, потрясающее впечатление. Мне кажется, что индус обладает способностью по желанию мгновенно материализоваться в любом углу самолета.

Когда он снова двигается, на этот раз медленно и величественно, я жду, что он начнет сбор «приношений» с Христопулоса, а затем перейдет к Пако и Бушуа, совершая обход в порядке расположения кресел, от передних к задним, по правой половине круга. Но первых троих он пропускает, хотя они находятся у него на пути, и останавливается позади Блаватского.

– Мистер Блаватский, – спокойно говорит он и приставляет дуло пистолета к его затылку. – Постарайтесь не шевелиться, по крайней мере до тех пор, пока я не вытащу из кобуры револьвер, который вы носите у самого сердца. Это лишит вас возможности строить в отношении меня рискованные планы.

Даже на пороге смерти мы не слишком-то готовы к тому, чтобы отказаться от земных благ. В салоне царит недовольство, растерянность, слышатся жалобы и даже – у женской половины – на глазах слезы. Все происходит так, будто, отбирая у нас драгоценности, которые мы на себя нацепили, у нас отнимают частицу нас самих.

17

Я бандит с большой дороги (англ.).

18

Я не понимаю (англ.).

19

Понимаю (англ.).