Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 136 из 147



— Н-ну, лошадей может и не быть под руками... — помертвев, судорожно сжав губы, выдавил Миронов, — но оскорблять...

Шагнул ближе к столу и с силой ударил Барышникова в лицо. С нешироким размахом, тычком, как в ребячестве, под левую скулу.

Барышников оступился и сел на свое председательское место.

Это был срыв «задуманного» и новая непредвиденность — теперь уже для Барышникова, — но он все же нашелся, спокойно вытер под усами тылом руки и сплюнул под стол розовую слюну.

— Был бы у меня сейчас наган, Миронов, я бы, не моргнув глазом...

— Молчать! — коротко бросил Миронов, расстегивая крючки шинели и лапая новую, желтую кобуру справа... Барышников сразу побледнел, как покойник, а Миронов все же унял желание, отвел кобуру в сторону, чтобы не мешала присесть к столу, и сел. — Белая шкура, ты у меня сейчас найдешь и лошадей, и сам поедешь за кучера. Ну?..

Пришла откуда-то изнутри желанная свобода — он, видимо, все понял или почти все... Не боялся, что войдет ординарец Соколов и увидит всю эту неподходящую сцену, хотя, разумеется, Соколову этого не следовало видеть.

— Ж-живо! — повторил он.

Барышников поднялся, чтобы выполнить приказ, но именно в этот момент в прихожей, пустой половине, раздалось покашливание, шарканье ног, и в раскрытых дверях выросла длинная, нескладная фигура в замызганной, наперекосяк застегнутой шинели и окопной старой папахе «здравствуй-прощай». Чем-то знакомый солдат закричал радостно, с зубастой ухмылкой:

— Ага! Так их, товарищ Миронов! По сусалам, по барским мордам, поганым офицерским шкурам! Пробрались, гады, куда их вовсе и не просили, в окружкоме то же самое, равная жидовня и офицерство теперя хозяйнують! Дулом их тама не провернешь!..

Да. Что-то знакомое было в этом солдате, но Миронов сбился с памяти, почему-то ища сходство в этой папахе и шинели с тем красноармейцем, что утром вопил на вокзальном митинге в Себрякове, размахивал руками. Но сходства не было, и это озадачивало его.

— Дак вы меня не узнали, что ль? — радостно ощериваясь прокуренными зубами, кричал этот, станичный солдат. — Я же — с первого отряда у вас, товарищ Миронов! Еще на Секачи отступали вместях!.. Ну, Скобиненка моя фамиль, еще насчет Себровской камуны разговор был, а? Товарищ Миронов, мы за вас завсегда эту офицерскую контру на мушку возьмем, верьте старому красногвардейцу! Токо прикажите! А то они нас, первых бойцов и револьцинеров, не очень-то стали чтить! Меня вон дак из коллектива выгнали, мать-ть их... Приехал один Мосей из Ростова, сказать мелкий жидок, грит: Скобиненке нельзя доверять, товарищи! А ему, значит, можно! Ну, мы ишо поглядим, кому можно, а кому нет!.. Списали Скобиненку в ездовые, грит: хошь в Сергиевскую, хошь в Усть-Медведицу отваливай, возчиком, по причине малограмотности... Я их маму мотал, товарищ Миронов, я в Усть-Медведицу подался, и вы вот тожа...

Был Скобиненко вроде под хмельком, и это сразу кинулось в глаза. Было в нем что-то липко-неприятное... Но у Скобиненко имелись, как оказалось, свежие лошади, а Миронову хотелось как можно скорее ехать отсюда, потому что более гадостного и отвратного, чем эта встреча с Барышниковым, и представить нельзя... Этот Барышников с появлением Скобиненки как-то стушевался, вышел из события в сторону. Только порозовевшую скулу потирал белой ладошкой, вздыхал и кисло усмехался. Вас, дескать, тут много, спорить с вами, фронтовиками, опасно, я — умываю руки.

— Когда прибыл сюда? — строго спросил Миронов у Скобиненко.



— Дак вечером ишо, вчера, к родне тут забегал. Звините, конешно, товарищ Миронов, ежели что не так...

— Лошади — в порядке?

— Кони перестояли с попонами и у овса, товарищ Миронов, — сробел и тут же нашелся Скобиненко. — Лошади добрые! Мы — завсегда, для товарища Миронова, счас... перепрягем! Я тут с товарищем Соколовым уже перекинулся словом, знаю! Разрешите перепрячь?

...Ах, Миронов, Миронов, святая твоя душа! Ну, хоть ворохнулся бы душой, засомневался, откуда взялись эти подкормленные овсом кони! Нет, нет, тысячу раз — нет! Не может до поры до времени усомниться в человеке, забыл даже и Саранск, выкрики этого Скобиненко на митинге против Ларина и других политотдельцев, — а ведь стоило бы вспомнить! Стоило бы...

В соседней хате попили свежего молока, утрошника, и вот уже Миронов ехал дальше, кутаясь в припасенный Надей тулуп, теснясь в задке обшивней с тушистым ординарцем Соколовым, а на облучке теперь орудовал верный солдат Скобиненко и задавал коням кнута. Потом перепрягли лошадей еще и в хуторе Зимняцком и под утро были уже под станицей, переезжали Дон по горбатой, унавоженной дороге. Ветер на русле реки был режущий, он сбривал намерзающий на бровях и усах иней, леденил щеки. Зима была тут суровая, даже старую полынью под крутояром затянуло коркой льда и забило снегом. Огней в станице еще не было — самая безлунная, темная пора перед рассветом...

Была встреча с семьей, натянутая и холодная со Стефанидой и душевная, слезная с детьми, внуком, но лишь накоротке. Поступила телеграмма от товарищей Ефремова и Стукачова с просьбой провести митинги с контрпропагандой в связи с воззваниями бунтаря Бакулина. Этот Вакулин, добитый уже под Саратовом красной бригадой второконников Акинфия Харютина, будто бы ссылался в момент восстания на возможную поддержку ему, Викулину, со стороны конных армий Буденного и Миронова. Эту-то опасную версию и следовало опровергнуть лично, Миронов не мог отказаться. По хуторам его сопровождали старые ревкомовцы Кочуков, Голенев и Степан Воропаев, бывший связист-мироновец, который после ранения оставался при здешнем Совете.

К вечеру свалили все экстренные дела с плеч, и Филипп Кузьмич пригласил всех домой на вечерний чай, кстати и для того, чтобы не оставаться на целый вечер с глазу на глаз со Стефанидой.

Держал на коленях тринадцатилетнего, взрослеющего своего сына Артамона, вручил ему на память серебряную шашку, полученную в конце восемнадцатого от Реввоенсовета 9-й Армии. Артамон был крепенький, вихрастый, сильно похожий на отца, он таил в глазах угрюмую подозрительность. Уже понимал, видно, нешутейную размолвку отца и матери и держал, понятно, домашнюю сторону. Да что поделаешь, жизнь и война продиктовали такой вот оборот событиям... Стефанида держалась обособленно, холодновато, но все же сознавала, что надо дать ему такую возможность: повидать и приласкать детей... Что ж, он оказался прав, сгинула напрочь старая жизнь, пропали без следа не только окружные атаманы и предводители дворянства, старые офицерские льготы и привилегии, надежды на благополучие. А он выдержал испытание, понял жизнь, и семья его в станице теперь не простая — семья красного командарма. Только немым укором стояла еще за ним смерть дочери Вали — не сшить эту рану и боль заново...

Впрочем, в этот вечер не было ему покоя и от станичников. Только сели к самовару, заявилась депутация местной караульной команды, из красноармейцев свежего призыва. Жаловались на скудный харч, плохое обмундирование, запустение в каптерке, опасность новой вспышки тифа от вшивости, баня не топилась, не было дров... Миронов принял письменное заявление, а самих жалобщиков выпроводил с обещанием побывать в казарме утром. А вообще посоветовал утрясать такие дела с местной властью... Наговорил строгостей и гостям: Кочукову, Голеневу, Воропаеву, и тут Стефанида Петровна поставила на стол сахарницу с колотым сахаром и блюдо с домашним печеньем, примирила на время. Зашел еще и зять (муж Марии) Вадим Чернушкин, которого Филипп Кузьмич, как бывшего юнкера, собирался взять с собой в Москву, в военное училище, и за ним явился еще гость незваный — солдат Скобиненко. Застенчиво стянул с головы ветхую папаху, приветствовал хозяина и гостей:

— Дозвольте и мне посидеть, один я тут, в станице, никого знакомых, товарищ Миронов...

Как было отказать? Миронов тут же встал и лично принес из горницы венский стул для бывшего своего бойца, выручившего с лошадьми в Арчединской.

— Садись, садись, солдат! Стакан чая и для тебя найдется, с морозцу — надо!