Страница 135 из 147
И слова-то были самые расхожие, те, которыми говорили примерно все агитаторы с начала революции, те слова, которыми нельзя накормить и согреть в один момент целую толпу, даже одну эту женщину с умирающим младенцем. Но Миронову — верили. По старой доброй памяти, возможно. Или оттого, что Миронов всегда отвечал за свои слова.
Он еще говорил о скорой весне, о том, чтобы посеять вовремя на свободной земле, собрать все силы и все средства на этот посев, потому что в нем — жизнь на долгие годы вперед. А семена сортовые Советская власть уже припасает, будет помогать через кооперацию, и ссудой, и всяк, чтобы сообща выходить из проклятой разрухи и всенародной беды!
Выступил Ефремов, пообещал скорую поправку дел, кое-как свернули этот неожиданный, стихийно возникший митинг, народ начал расходиться. Миронов все стоял на вокзальном крыльце, вытирал папахой вспотевший лоб с высокими залысинами, поругивал Ефремова и Стукачова («Ну и встречу вы мне приготовили! Что ж это у вас никакой заботы в слободе о красноармейках?..»), и видно было, что спешит с отъездом. Тут подогнали санки-обшивни с серой, толстой полостью, в парной упряжке. Завезли Надю и кое-какие вещи в дом Голиковых (самого Александра семья еще не дождалась со службы), тут же у калитки распрощался с местным начальством. Стукачов попросил было провести митинги в Усть-Медведице и соседних хуторах, Миронов сказал резко:
— Дайте туда предписание телеграммой, тогда выступлю. Сам собирать народ не буду, — и попросил заодно позвонить по телефону в Арчединскую и Зимники, попутные селения, чтобы там подготовили для него сменных лошадей...
Надя, уже без полушубка, в теплой кофте и пуховом платке, выбежала из дома, бросила в сани большой овчинный тулуп, обняла мужа. И скрылась.
— Любит она вас... — простодушно сказал Соколов, державший вожжи.
— Чего ж не любить, — столь же простодушно усмехнулся Миронов, глядя прищуренными глазами на Ефремова и Стукачева. — Вот лет через десяток скажется разница в возрасте, тогда, конечно, уже не вынесет тулуп...
— И тогда вынесет, Филипп Кузьмич! — несогласно крутнул головой Соколов.
— Может, и вынесет... Как знать! — еще раз кивнул провожавшим Миронов и сел в задок обшивней. Соколов тронул лошадей, и сани покатились к выезду из слободы, на знакомый шлях.
Почти тридцать верст степного, обдутого ветрами, полынного гребня — и ни души вокруг! Непонятно даже, есть ли жизнь в этой степи, кто этот зимник торил, разве что почтовые сани да конные уполномоченные продкома?..
— Чудно! — Сказал Соколов, сидевший на облучке. — Ведь без всякой охраны едем, Филипп Кузьмич! А? Вот те и Донщина!..
— Сказал бы это кому другому, скажем, в Донбюро, а не мне... — хмуро усмехнулся Филипп Кузьмич. — Это им под каждым кустом бандиты мерещатся!..
К полудню, когда знобящий ветер пронизал, кажется, до самых костей, и надоело греться короткими пробежками за санной грядушкой, расписанной красными и синими жар-птицами и невиданными цветами, когда от лошадей повалил парок и начали они спотыкаться на ровной, прикатанной дороге, показались сады и снежные крыши Арчединской.
На спуске железные подреза легких обшивней запели веселее, Миронов отнял вожжи из окоченевших рук ординарца Соколова, велел пробежаться для согрева, и Соколов то бежал сзади, держась за грядушку, то становился на концы полозьев и, смеясь, ехал на запятках.
Станица показалась брошенной или, может быть, даже вымершей. Только ветер сдувал тонкую метелицу над сугробами, только взлаивали за сиротливо нахохленными садами одинокие собаки и чуть-чуть припахивало на морозе бурьянным дымком, теплилась где-то жизнь. Но ни людей, пи подвод, ни ребятишек с клюшками не встретилось им до самого сельсовета. Снова заскребло душу Миронова, как и утром у вокзала, когда увидел он толпу и эту обезумевшую от горя женщину с младенцем. «До чего мы довоевались, народ-то у нас едва живой... А ведь надо еще весной и землю вспахать, и зерно посеять, и огороды вскопать! Кто же все это пособит нам поднять, на кого опереться? Конечно, много красноармейцев домой вернется, верно, да сколько среди них горьких калек, да раненых, да ослабленных после возвратного тифа?..»
Соколов начал распрягать запаренных лошадей, а Миронов, держа под локтем брезентовый портфель с бумагами, своими записными книжками и документами, придерживая одновременно эфес тяжелой, золотой шашки, взбежал на две-три ступеньки бывшего станичного правления, теперь — сельского Совета. Быстро пройдя через пустую, холодную прихожую, распахнул двери с бумажной табличкой «Председатель».
Распахнул и остановился тотчас у порога.
Из-за стола, привычного, конторского, залитого посредине чернилами и усиженного мухами, навстречу ему поднялся... старый знакомец по офицерскому собранию, трижды попадавший к нему в плен, Барышников.
18
Если бы впоследствии Миронову показали со стороны все то, что происходило с ним в течение этих трех, коротких, перенасыщенных делами, встречами и разговорами, митингами и спорами, дней, то он без особого труда при своей природной сообразительности, смог бы, конечно же, выделить, «вылущить» некую главную интригу, плосковатый и низкий сюжет, словно в провинциальном «домашнем спектакле» или дурном, дергающемся синематографе.
Со стороны все было бы куда яснее и понятнее, но поскольку весь дьявольский сюжет, замысленный в тайне, до мельчайших подробностей и даже отдельных «реплик», избрал центром и средоточием именно его, Миронова, то он, до поры до времени, и не мог ощутить поблизости некой посторонней воли или же роковой связи между отдельными репликами и «явлениями» спектакля. Все, происходящее с нами, представляется «изнутри» нашего сознания, безусловно, истинным, случайным, непреднамеренным и естественным, как сама жизнь. В особенности, если мы лишены от природы низкого расчета и коварства...
Он увидел Барышникова за столом председателя Арчединского сельсовета и, разумеется, несколько удивился. Но уже через мгновение допустил в мысли естественность такого положения, что Барышников стал председателем сельсовета. Хотя бы потому, что за время гражданской войны многие офицеры, первое время активно воевавшие у Краснова и Деникина, попадая в плен или переходя сознательно в красные, стали верными попутчиками и даже работниками новой власти. В этом, собственно, и была сила и праведность новой власти, что она перетягивала «середняков» и колеблющихся на свою сторону! Отчего же не допустить, что Барышников именно из таких людей?
Но было и сомнение...
Миронов сдержанно кивнул Барышникову, оправил заиндевелые усы в теплой комнате и спросил, был ли телефонный звонок из округа насчет лошадей. Поскольку он должен в короткое время побывать в родной станице и вернуться на станцию...
И тут началось то, что неминуемо сбивает с толку всякого, даже уравновешенного и непылкого человека — начался спектакль. Барышников сделал удивленную мину, напыжившись, выпятив губу и пожав плечами... — он, надо сказать, был упитан и гладок, не в пример Миронову, и хорошо выбрит, — и развел чистыми, белыми ладонями:
— Звонок-то был, но о каких лошадях речь?
— О сменных лошадях. В Усть-Медведицкую или до Зимницкого, — сухо повторил Миронов. Нераспорядительность всякая легко выводила его из себя…
— Вам? По личному делу-с?.. — ехидно усмехнулся Барышников. — Никаких лошадей свободных у нас нет. Да и откуда? За чей счет?
— То есть... как? — Миронов, естественно, выражал непонимание, хотя обязан был сразу все понять. — Разве у вас нет служебных лошадей?
— Служебные-то есть... Но вы хотите их иметь лично, как некий генерал, «ваше превосходительство»? Тогда законно спросить, как некие середнячки спрашивают нынче: за что боролись? До революции были генералы, и теперь — генералы, и прогонные им подавай!
Барышников вел разговор, словно пьяный, ищущий скандала. А Миронов испытывал душевное смятение, потому что выходка бывшего сослуживца была слишком внезапной, неожиданной. Перспектива скандала сбивала его с толку еще и потому, что ни зрителей, ни ценителей этого спектакля вокруг не было, а потому эта провокация казалась совершенно бесцельной...